Петербурга, так как считала, что Наполеон со дня на день займет столицу, Александр сказал:
— Государыня, я прошу вас как сын, а как государь — приказываю вам остаться.
Неожиданную поддержку Александр обрел в своей супруге, императрице Елизавете Алексеевне, которая целиком разделяла его непримиримость. Последние годы отношения супругов ограничивались рамками приличий, в них не было интимной теплоты. Теперь же Елизавета Алексеевна сделала первый шаг к примирению и всячески старалась утешить Александра и поддержать в нем решимость. 'Это его тронуло, — вспоминает фрейлина графиня Эдлинг, — и в дни страшного бедствия в их сердца пролился луч взаимного счастия'.
Все же всеобщее удручающее впечатление от сдачи Москвы чувствовалось настолько сильно, что Александру приходилось опасаться внезапной вспышки недовольства. Полиция доносила ему, что в народе растет раздражение против правительства и особы государя. При дворе опасения перед бунтом были так велики, что 15 сентября, в день коронации Александра, ему советовали ехать в Казанский собор не верхом, а в карете вместе с императрицами. Александр в первый и последний раз в жизни уступил советам боязливого благоразумия. Действительно, контраст между недавним московским триумфом и этим выездом был разителен. Притихшая толпа проводила царский поезд мрачными взглядами; ни в пути, ни в то время, когда Александр поднимался по ступеням в собор, не раздалось ни одного приветственного крика; в мертвой тишине были слышны лишь шаги царя и придворных по каменным плитам. Казалось, достаточно одного негодующего возгласа — и толпа бросится на государя; однако все обошлось благополучно.
Несмотря на неспокойную обстановку в городе, Александр продолжал прогуливаться один по каменноостровским рощам, а его дворец по-прежнему не охранялся. Однако ему стоило больших усилий сохранять видимое спокойствие и бодрость духа. Гибель Москвы потрясла его — он признавался, что в эти дни ничто не могло рассеять его мрачных мыслей. Это подавленное состояние ускорило духовный переворот, зревший в нем. Однажды он поделился своими переживаниями с князем А. Н. Голицыным. Голицын, некогда легкомысленный и легковесный эпикуреец, вот уже несколько лет как остепенился и наибольшее удовольствие в жизни находил в чтении Библии, которую изучал с ревностью неофита. Выслушав Александра, он робко предложил царю 'почерпнуть утешение' из этого источника. Александр ничего не ответил, но несколькими днями позже, придя к жене, спросил, не может ли она дать ему почитать Библию (у себя Александр этой книги еще не держал). Елизавета Алексеевна с радостным удивлением протянула ему изящный томик, лежавший у нее на столе. Александр ушел к себе и сразу принялся за чтение. Пораженный словами и образами великой книги, он стал подчеркивать те места, которые соответствовали его положению и душевному состоянию, и когда он перечитывал их, ему казалось, что какой-то дружеский голос придавал ему силы. Впоследствии Александр признавался прусскому епископу Эйлерту: 'Пожар Москвы осветил мою душу и наполнил мое сердце теплотою веры, какой я не ощущал до тех пор. Тогда я познал Бога'. Деист превратился в христианина.
Тем временем тарутинский маневр Кутузова начал приносить первые плоды: русская армия отдохнула, пополнила свои ряды, воспрянула духом. По словам Вильсона, выгоду избранной главнокомандующим позиции теперь осознавали все — от генерала до последнего солдата: 'Не было уже отчаяния, прекратился ропот осуждения; час мнимого стыда и унижения миновался, возвратилась уверенность. Солдаты вновь ободрились, предвидя борьбу с неприятелем; в самой их поступи, в самом обращении с оружием виделась их готовность сразиться, прорвать вражеские ряды и отбить свои пылающие жилища'.
В окрестностях Москвы возникло и ширилось партизанское движение. Начавшись с действий в тылу у французов небольших отрядов гусар и казаков, оно, по мере вовлечения в него крестьян, приняло откровенно разбойничий облик и черты бесчеловечной свирепости, что было, конечно, неизбежно при смешении истинных защитников отечества с людьми, искавшими в народной войне лишь прикрытия своим зверским наклонностям. Кутузов в общем не одобрял привлечения к партизанской войне нерегулярных отрядов и в письмах называл их действия разбойничьими, однако он прекрасно понимал их значение и не препятствовал «разбойничкам» заниматься своим делом — как-никак каждый день пребывания в Москве стоил Великой армии 500 человек. Стремясь продлить, насколько возможно, пребывание Наполеона в разрушенной и сожженной Москве, Михаил Илларионович приказывал партизанам распускать ложные слухи о слабости русской армии, тем самым поддерживая в Наполеоне надежду на скорый мир.
В то же время в Петербурге среди людей, не видевших и не понимавших благотворного значения тарутинского «стояния», росло число врагов главнокомандующего. Если не самым ярым, то самым крикливым из них был Ростопчин, называвший Кутузова старой бабой, которая потеряла голову и думает что-нибудь сделать, ничего не делая. Он советовал царю для предотвращения мятежа в армии и в стране отозвать этого 'старого болвана и пошлого царедворца', 'гнусного эгоиста', пришедшего 'от старости лет и развратной жизни почти в ребячество', который только 'спит и ничего не делает'.
Немногие понимали значение «бездеятельности» Кутузова. Так, генерал Кнорринг в ответ злым языкам, утверждавшим, что главнокомандующий спит по восемнадцать часов в сутки, говорил: 'Слава Богу, что спит; каждый день его бездействия стоит победы. Он возит с собой переодетую в казацкое платье любовницу. Румянцев возил их по четыре. Это не наше дело'.
Александр по-прежнему принадлежал к числу недоброжелателей главнокомандующего, как бы возглавляя оппозицию непонимания. Одним из ярких свидетельств тому был случай с посольством Лористона.
Вскоре после вступления в Тарутино Кутузов получил письмо от начальника главного штаба Великой армии Бертье, в котором говорилось о желании Наполеона направить в русский лагерь посла с важными поручениями. Письмо поставило Кутузова в крайне затруднительное положение: считая, что было бы полезно завязать переговоры с Наполеоном, так как это позволяло выиграть время, он вместе с тем чувствовал себя связанным словом, данным царю при назначении на должность главнокомандующего, — не вступать ни в какие переговоры с неприятелем. После долгих колебаний Михаил Илларионович поступил так, как находил наиболее полезным: медлил с ответным письмом, затем до вечера держал Лористона на русских форпостах, приказав одновременно шире раскинуть лагерные костры и петь веселые песни, и наконец принял французского посла у себя в кабинете, надев по такому случаю (первый раз за все время главнокомандования) мундир.
Лористон начал с наболевшего — с жестокостей партизанской войны. Кутузов возразил, что он бессилен что-либо предпринять, поскольку жестокость является лишь выражением негодования народа против завоевателей. Тогда Лористон перешел к главному.
— Неужели эта небывалая, эта неслыханная война должна продолжаться вечно? — воскликнул он. — Император искренне желает положить предел этой распре между двумя великими и великодушными народами и прекратить ее навсегда.
Михаил Илларионович ответил, что не имеет никаких полномочий на этот счет.
— При назначении меня в армию, — сказал он, — и названия мира ни разу не было упомянуто. Я навлек бы на себя проклятие потомства, если бы сочли, что я главный виновник какого-либо соглашения, — таков в настоящее время образ мыслей нашего народа.
Лористон попросил выписать ему пропуск для проезда в Петербург, где он надеялся получить аудиенцию у Александра. Кутузов отказал ему в этом, обещав, однако, известить государя о желании французского посла.
Таким образом, Михаил Илларионович блестяще выполнил свой план, дав отпор Лористону по всем пунктам и тем не менее обнадежив его относительно успеха переговоров в будущем. Но Александр, будучи извещен о разговоре с Лористоном, увидел в этом лишь нарушение его воли. Главнокомандующий получил нагоняй в собственноручном письме государя. 'Из донесения вашего, — писал Александр, — с князем Волконским полученного, известился я о бывшем свидании вашем с французским генерал-адъютантом Лористоном. При самом отправлении вашем к вверенным вам армиям, из личных моих с вами объяснений известно вам было твердое и настоятельное желание мое устраняться от всяких переговоров и клонящихся к миру сношений с неприятелем. Ныне же, после сего происшествия, должен с такою же решимостью повторить вам: дабы сие принятое мною правило было во всем его пространстве строго и непоколебимо вами соблюдаемо… Все сведения, от меня к вам доходящие, и все предначертания мои, в указах на имя ваше изъясняемые, и одним словом все убеждает вас в твердой моей решимости, что в настоящее время никакие предложения неприятеля не побудят меня прекратить брань и тем ослабить священную