– Надеюсь, что волки там, в горах, не причинили вам никакого вреда? – с озорной улыбкой поинтересовался он. – Не случилось ли так, монсеньор, что без нашего ведома они превратили вас в оборотня? – Он провел рукой по меховой опушке моего нового бархатного плаща, который по-прежнему оставался у меня на плечах. – Вспомните, о чем говорил нам святой отец: в те времена сожгли немало оборотней, поскольку считали, что они представляли для людей серьезную угрозу.
Я расхохотался.
– Скажу вам откровенно: если бы мне удалось превратиться в волка, я не стал бы кружить вокруг деревни и убивать детей. Я бежал бы куда глаза глядят из этой деревенской дыры, где маленьких мальчиков по-прежнему пугают россказнями о сожженных на кострах колдуньях. Я бы выбрался на дорогу в Париж и бежал по ней, не останавливаясь, пока не увидел бы впереди городские предместья.
– И в результате обнаружили бы, что Париж – точно такая же дыра, – парировал он, – где на Пляс-де- Грев на потеху толпе на колесе переламывают ворам кости.
– Ничего подобного, – ответил я. – Я увижу прекрасный город и его жителей, в умах которых рождаются великие идеи, призванные вести человечество вперед и пролить свет на самые темные тайники мира.
– Так, значит, вы мечтатель! – воскликнул он, но я видел, что он очень доволен таким открытием. Улыбка делала его лицо по-настоящему красивым.
– И к тому же я познакомлюсь там с людьми, подобными вам, – продолжал я. – С теми, кто способен мыслить и выражать свои идеи доступным языком. Я буду сидеть рядом с ними в кафе, мы будем вместе пить и вести яростные словесные дуэли. И во время таких бесед и споров мы будем испытывать возвышенные чувства.
Никола обнял меня и поцеловал. Мы были уже так пьяны, что едва не опрокинули стол.
– Мой господин, победитель волков… – прошептал он.
Когда дошла очередь до третьей бутылки, я начал рассказывать Никола о своей жизни, чего никогда прежде не делал. О том, каково это – ежедневно подниматься в горы, уезжать от дома так далеко, что не видно башни отцовского замка, скакать на лошади высоко над полями, через леса, которые, казалось, населены привидениями и разного рода нечистой силой.
Слова лились из меня непрерывным потоком, мой собеседник тоже не отставал, и вскоре мы уже беседовали на тысячи разных тем, обо всем, что переполняло наши сердца, об одиночестве каждого из нас. Точно так же, как и во время моих редких бесед с матерью, все сказанное нами приобретало особый смысл. Когда же речь зашла о наших желаниях, стремлениях и неудовлетворенных амбициях, мы пришли в страшное возбуждение и заговорили одновременно, перебивая друг друга, и речь наша при этом состояла практически из одних только восклицаний: «Да! Да!», или «Вот именно!», или «Я прекрасно понимаю вас!», или «Да, понимаю, вы не могли вынести это», или еще чего-то в том же духе.
Мы потребовали принести еще бутылку вина и подбросить в камин дров, после чего я принялся уговаривать Никола поиграть для меня на скрипке. Он тут же бросился к себе за инструментом.
День был уже в самом разгаре. Солнце ярко светило в окна, в камине жарко горел огонь. Мы были основательно пьяны, ужин мы так и не заказали. Мне казалось, что еще никогда в своей жизни я не был так счастлив. Лежа на маленькой, покрытой толстым соломенным матрацем кровати, подложив под голову руки, я смотрел, как он вынимает из футляра скрипку.
Он приложил ее к плечу и начал перебирать струны и подкручивать колки.
Наконец он взмахнул смычком и резко ударил им по струнам – раздались первые звуки.
Я тут же вскочил, прислонился спиной к деревянной панели стены и уже не в силах был отвести взгляд от Никола. Подобной музыки мне еще не приходилось слышать – я просто не мог поверить своим ушам.
Он буквально ворвался в мелодию, извлекая из скрипки потрясающие по силе, прозрачные и волнующие до глубины души звуки. Глаза Никола были закрыты, рот полуоткрыт и нижняя губа чуть изогнута, и не меньше, чем сама музыка, меня потрясла его поза – казалось, он всем телом слился с инструментом и прислушивается к нему не ухом, а душой.
Никогда прежде я не слышал ничего подобного: полные искреннего чувства, трепещущие мощные звуки бурным потоком лились со струн, повинуясь смычку музыканта. Он играл Моцарта, и ему блестяще удавалось передать удивительную красоту, веселость и живость, свойственные произведениям великого композитора.
Когда музыка смолкла, я вдруг обнаружил, что сижу, сжимая руками голову и по-прежнему не сводя взгляда с Никола.
– Что с вами, монсеньор? – почти беспомощным тоном спросил он.
В ответ я вскочил с кровати, заключил его в объятия и поцеловал сначала его, а потом и скрипку.
– Перестань называть меня монсеньором! – воскликнул я. – Зови меня просто по имени.
С этими словами я бросился ничком обратно на кровать, закрыл лицо руками и разрыдался.
Никола присел рядом со мной, начал меня гладить, пытаясь утешить. Он спрашивал о причине моих слез, и, несмотря на то что я ничего не мог объяснить толком, я видел, что он потрясен тем впечатлением, которое произвела на меня его игра. В его голосе не было теперь ни горечи, ни сарказма.
Не помню точно, но, кажется, в тот вечер он проводил меня до дома.
На следующее утро я стоял на вымощенной камнем улице перед магазином его отца и швырял камешки в окно комнаты Никола, пока наконец он не выглянул.
– Не хочешь спуститься вниз и продолжить нашу вчерашнюю беседу? – спросил я его.
Глава 5
С тех пор все свободное от охоты время я проводил в беседах с Никола. Приближалась весна. На горных склонах зазеленела трава, яблоневые сады пробуждались к жизни. Мы с Никола всегда были вместе.
Мы подолгу бродили по каменистым горным склонам, ели хлеб и пили вино, расположившись на зеленой траве, согретой теплыми лучами солнца, или отправлялись чуть южнее – к развалинам древнего монастыря. Иногда мы проводили время в моем замке, сидя в одной из комнат или поднявшись в какую-нибудь башню. А когда мы были слишком пьяны, вели себя чересчур шумно и тем самым могли вызвать раздражение у окружающих, то запирались в знакомой комнатке на втором этаже деревенского кабачка.
Неделя проходила за неделей – и мы все лучше и лучше узнавали друг друга. Никола рассказал мне о своем детстве, о разного рода горестях и разочарованиях юности, о людях, которых он знал и любил.
Я в свою очередь поведал ему о своих бедах, поделился болезненными воспоминаниями, в том числе и о неудачном побеге из дома вместе с труппой бродячих итальянских актеров.
Это произошло в один из вечеров, когда мы снова сидели в комнатке в кабачке и, как всегда, были пьяны. Фактически мы находились в том состоянии, которое можно назвать золотым моментом, – том состоянии опьянения, когда все приобретает особенный смысл. Мы всегда стремились продлить этот момент, но каждый раз неизбежно наступала минута, когда кто-нибудь из нас говорил: «Все, не могу больше. Похоже, наш золотой момент прошел».
В тот вечер, стоя возле окна и глядя на сиявшую над горами луну, я сказал, что в такие золотые моменты даже тот факт, что мы находимся сейчас не в Париже, не в «Комеди Франсез» или в «Опера» в ожидании, когда поднимется занавес, – этот факт кажется мне не столь ужасным.
– Ты опять заговорил о парижских театрах, – сказал он. – О чем бы мы ни говорили, ты всегда возвращаешься к теме театров и актеров…
Выражение его больших карих глаз всегда вызывало расположение, и в своем красном бархатном сюртуке, сшитом по парижской моде, он выглядел нарядно и щеголевато.
– Актеры творят волшебство, – ответил я. – На сцене они заставляют происходить разного рода события, они фантазируют и импровизируют.
– Подожди, и ты в свете огней рампы увидишь, как по их загримированным лицам струится пот.
– Ну вот, опять ты об этом! А как же тогда ты сам, ты, который бросил все ради игры на скрипке?
Он стал вдруг очень серьезным, словно вновь ощутил страшную усталость от борьбы с самим собой.
– Да, я поступил именно так, – признался он. Всем в городке было известно о разногласиях между ним и его отцом. Ники не желал возобновлять учебу в Париже.
– Своей игрой ты оживляешь все вокруг, – продолжал я. – Ты создаешь нечто из ничего. Ты заставляешь других совершать добрые поступки. И это для меня в тебе особенно благословенно.