теперь все чаще и чаще.
– Ты действительно во мне сомневаешься? – спросил он.
– Твои достоинства неизмеримы. Все мы это знаем, но никогда не обсуждаем, и мы с тобой тоже никогда не говорим о них.
– Так почему ты не хочешь довериться мне, вместо того чтобы цепляться за обрывки собственных воспоминаний?
Он поднялся из-за стола и подошел к кровати.
– Пойдем, – сказал он. – Лихорадки больше нет. Следуй за мной.
Он повел меня в одну из многочисленных библиотек в палаццо, в неубранное помещение, где в беспорядке валялись рукописи. Он редко работал в этих комнатах, а точнее, практически никогда. Он оставлял там свои новые приобретения, чтобы мальчики занесли их в каталог, а позже относил то, что считал необходимым, в нашу комнату.
Порывшись на полках, он отыскал нужную папку, большую, потрепанную, из старой желтой кожи, с протершимися углами. Белые пальцы разгладили большой лист пергамента. Он положил его на дубовый письменный стол так, чтобы мне было видно.
Картина, старинная...
Я увидел, что на ней изображена огромная церковь с золотыми куполами, необыкновенно величественная и красивая. На ней горели буквы. Они были мне знакомы, но я не мог заставить себя вспомнить их и тем более произнести вслух.
– Киевская Русь, – сказал вместо меня Мастер.
Киевская Русь...
Мной овладел невыразимый ужас.
– Она разрушена, сожжена! – непроизвольно вырвалось у меня. – Такого места нет! В отличие от Венеции его не существует. Оно разрушено, там царят холод, грязь, безнадежное отчаяние!.. Да, именно эти слова подходят больше всего...
У меня закружилась голова. Я почувствовал, что вижу путь к избавлению от безысходной скорби, но он был холоден, темен и извилист, с множеством поворотов, и в конце концов вел к миру вечной тьмы, где единственное, чем пахнут руки, кожа, одежда, это сырая земля.
Я попятился и убежал от Мастера.
Я промчался по всему палаццо.
Буквально слетев вниз по лестнице, я пронесся по темным комнатам первого этажа, выходившим на канал...
Вернувшись, я нашел его одного в спальне. Он, как всегда, читал – свою любимую в последнее время книгу: «Утешение философией» Боэция – и, когда я вошел, бросил на меня спокойный взгляд.
Я стоял, погруженный в размышления о своих болезненных воспоминаниях.
Я не мог их поймать. Да будет так. Они унеслись в небытие, как листья по аллее, – листья, которые время от времени непрерывным потоком падают, сорванные ветром, мимо окрашенных в зеленый цвет стен из маленьких садиков, устроенных на крышах домов.
– Я не хочу... – пробормотал я.
Существует лишь один Бог во плоти. Мой господин, мой Мастер.
– Когда-нибудь к тебе все вернется, когда у тебя хватит сил этим пользоваться, – сказал он, захлопывая книгу. – А пока... Позволь мне тебя утешить.
О да, к этому я был готов как никогда.
3
Как же долго тянулись без него дни! К наступлению ночи, когда зажигали свечи, я сжимал руки в кулаки. Бывали ночи, когда он вообще не появлялся. Мальчики говорили, что он уехал по делам чрезвычайной важности и что в доме все должно идти так же, как и при нем.
Я спал в его пустой кровати, и никто не задавал мне вопросов. Я обыскивал весь дом в надежде обнаружить хоть какие-то следы его пребывания. Меня мучили сомнения. Я боялся, что он больше никогда не вернется.
Но он всегда возвращался.
Едва заслышав на лестнице знакомые шаги, я бросался в его объятия. Он подхватывал меня, обнимал, целовал и после этого позволял нежно прижаться к его груди. Он словно не ощущал моего веса, хотя с каждым днем я становился, как мне казалось, все выше и тяжелее.
Мне суждено было навсегда остаться тем семнадцатилетним мальчиком, которого ты видишь перед собой. Но я не понимал, как мужчина такого изящного, как он, сложения мог с такой легкостью поднимать меня и держать на руках. Я не пушинка, никогда ею не был. Я сильный.
Больше всего мне нравилось – если приходилось делить его общество с остальными, – когда он читал нам вслух.
Поставив вокруг канделябры, он приглушенным приятным голосом читал «Божественную комедию» Данте, или «Декамерон» Боккаччо, или же – по-французски – «Роман о Розе» и стихи Франсуа Вийона. Он рассказывал о новых языках, которые мы должны понимать наравне с латынью и греческим. Он предупреждал, что литература отныне не ограничивается классическими произведениями.
Мы молча слушали Мастера, сидя на подушках, а иногда прямо на голом мраморе. Некоторые стремились встать как можно ближе к нему.
Иногда Рикардо под аккомпанемент лютни напевал мелодии, которым его научил преподаватель, и даже непристойные песни, услышанные на улицах. Он скорбно пел о любви и заставлял нас плакать. Мастер смотрел на него любящими глазами.
Я не испытывал никакой ревности. Только я делил с господином ложе.
Иногда он даже усаживал Рикардо у двери в спальню, чтобы он нам поиграл. Послушный Рикардо никогда не просил впустить его внутрь.
Когда за нами опускались драпировки, у меня бешено билось сердце. Господин стягивал с меня тунику, иногда даже весело разрывал ее, словно это были жалкие лохмотья.
Я опускался под ним на расшитые атласные покрывала; я раздвигал ноги и ласкал его коленями, немея и дрожа, когда он чуть согнутыми пальцами касался моих губ.
Однажды я лежал в полусне. Воздух стал розовато-золотистым. В комнате было тепло. Я почувствовал, как его губы прижались к моим и внутрь, как змея, проник холодный язык. Мой рот наполнила какая-то жидкость, густой пылающий нектар, такое сильнодействующее зелье, что оно распространилось по всему телу до кончиков пальцев. Я почувствовал, как оно постепенно спускается к самым интимным местам. Я горел как в огне.
– Господин, – прошептал я. – Что это было? Это еще приятнее поцелуев...
Он опустил голову на подушку и отвернулся.
– Дай мне это еще раз, господин, – сказал я.
Он давал, но только в те моменты, когда ему было угодно, по каплям, вместе с красными слезами, которые он иногда позволял мне слизывать с его глаз.
Кажется, так прошел целый год, прежде чем я вернулся как-то вечером домой, раскрасневшись от зимнего воздуха, нарядившись ради него в свои самые изысканные темно-синие одежды, в небесно-голубые чулки и в самые дорогие в мире, отделанные золотом туфли, – целый год, прежде чем я в тот вечер вошел, забросил свою книгу в угол спальни с выражением великой мировой усталости на лице, положил руки на бедра и свирепо посмотрел на него. Он сидел в своем высоком глубоком кресле с изогнутой спинкой и смотрел на угли в жаровне, поднеся к ним руки и наблюдая за языками пламени.
– Так вот... – дерзко начал я, откинув голову, очень по-светски, как искушенный венецианец, принц, окруженный на рыночной площади целой свитой жаждущих обслужить его купцов, школяр, перечитавший слишком много книг. – Так вот, здесь есть какая-то важная тайна, сам знаешь. Пора тебе все мне рассказать.
– Что? – спросил он довольно любезно.
– Почему ты никогда... Почему ты никогда ничего не чувствуешь? Почему ты обращаешься со мной как с куклой? Почему ты никогда...
Я впервые увидел, как он покраснел; его глаза заблестели, сузились, а потом широко раскрылись от