Но компании, пировавшие на вилле, мало меня волновали.
По правде говоря, по прошествии стольких лет я был совершенно сломлен духом.
Больше всего меня угнетало отсутствие рядом бессмертного спутника, способного понять мои чувства. Интересно, думал я, могли бы Маэл с Авикусом постичь всю глубину происходящего? Я слышал их и знал, что оба до сих пор бродят, словно призраки, по тем же улицам, что и я.
Мне так не хватало Пандоры, что я даже не мог вспоминать ее лицо и старался не думать о ней.
Но если Константин сумеет сохранить целостность империи, если христианство сплотит провинции и не даст им разъединиться, если император сможет сдерживать натиск варваров, способных только грабить и убивать, ничего не оставляя после себя взамен, то кто я такой, чтобы судить его? Я, изгой, навсегда выброшенный из жизни?
Когда мне становилось особенно тоскливо, я возвращался к своим записям.
А если был уверен, что Маэла с Авикусом поблизости нет, то уходил из города и отправлялся в святилище и продолжал там работать над росписями. Покрыв фресками все святилище от пола до потолка, я заново белил стены и начинал все сначала. Созданные нимфы и богини не удовлетворяли меня: фигуры выглядели недостаточно гибкими, руки недостаточно грациозными, волосы не такими, как следовало. А в нарисованных садах было слишком мало прекрасных цветов.
И меня ни на миг не покидала мысль, что я где-то видел этот сад, причем еще до того, как Акаша позволила мне испить ее крови. Я видел эти каменные скамьи, фонтаны...
Рисуя, я не мог отделаться от ощущения, что стою прямо в саду. Не уверен, что это мне помогало. Скорее расстраивало.
Но по мере того, как я набирался опыта и становился искуснее – а мои способности и в самом деле развивались, – меня начали беспокоить другие аспекты творчества.
Мне вдруг стало казаться, что есть нечто неестественное, нечто в основе своей отталкивающее в том, как безупречно передаю я человеческие фигуры, в том, как необычно сверкают мои краски, в том, как я добавляю множество мелких деталей. Особенно мне претила собственная страсть к обилию декоративных элементов.
Труд художника неодолимо привлекал меня и одновременно в той же степени вызывал отвращение. Я создавал сады, полные прелестных мифологических существ, и тут же уничтожал их. Иногда я рисовал так усердно и быстро, что в изнеможении падал на пол святилища и засыпал там на весь день – беспомощный и неподвижный. У меня не оставалось сил, чтобы добраться до убежища – гроб был спрятан неподалеку от виллы.
«Мы чудовища», – думал я всякий раз, когда рисовал или придирчиво рассматривал собственные росписи. Я и сейчас в этом убежден. Да, я хочу продлить свое существование в этом мире – ну и что? Мы существа противоестественные, бесстрастные и одновременно чересчур эмоциональные свидетели происходящего. Предаваясь таким раздумьям, я видел перед собой двоих безмолвных свидетелей – Акашу и Энкила.
Им нет никакого дела до того, чем я занимаюсь.
Раза два в год я сменял на них одежды, заботливо и аккуратно расправлял на Акаше платье. Я приносил новые браслеты и медленными, нежными движениями, дабы не оскорбить царицу своими прикосновениями, украшал ее холодные, безвольно лежащие на коленях руки. Я вплетал золото в волнистые черные волосы Матери и Отца. Я накладывал великолепное ожерелье на обнаженные плечи царя.
И никогда не говорил с ними всуе – обращался только в молитве, ибо трепетал перед их царственным величием.
За все время пребывания в святилище я не произносил ни слова: молча работал и так же молча с отвращением смотрел на результат этой работы – не с горшками же и кистями разговаривать!
Однажды ночью, после долгих лет усердного труда, я отступил на шаг и попытался увидеть всю картину новыми глазами. Голова у меня шла кругом.
Я отошел к входу, представил себя человеком, впервые оказавшимся в святилище, и, будто забыв о божественной чете, внимательно оглядел стены.
И тогда на меня с болезненной ясностью снизошла истина: я рисовал Пандору – только ее, всегда и везде. Каждая нимфа, каждая богиня была Пандорой. Как же я не заметил этого раньше?
Изумленный, сраженный своим открытием, я решил, что меня подводит зрение. Я потер глаза, совершенно так же, как трет их любой смертный, чтобы лучше видеть, и взглянул еще раз. Сомнений не оставалось: повсюду была моя прекрасная Пандора – в разных нарядах, с разными прическами и украшениями, но она и только она. А я лишь сейчас обратил на это внимание!
Конечно, бескрайний сад тоже казался знакомым, но он меня не интересовал, потому что не имел никакого отношения к Пандоре. Но Пандора... Она останется со мной навеки и всегда будет источником совершенно особенных чувств и ощущений. От Пандоры я не избавлюсь никогда. И в этом состоит мое проклятие.
По обыкновению спрятав краски и кисти за царским троном – оставив их на виду, я проявил бы неуважение к Отцу и Матери, – я вернулся в Рим.
До рассвета оставалось еще несколько часов, и я знал, что проведу их в тоске по Пандоре.
Пьяная компания заметно поредела, как и всегда бывало ближе к утру. Несколько гостей сладко спали в саду на траве, а остальные, собравшись вместе, горланили песни.
Никто не заметил, как я прошел в библиотеку и сел за стол.
За распахнутыми дверями темнели силуэты деревьев. Оглядывая погруженный в сон сад, я вдруг отчаянно пожалел, что жизнь моя продолжается.
Должно быть, запасы моего мужества иссякли. Я повернулся и принялся рассматривать росписи на стенах. Естественно, я сам когда-то одобрил эти фрески и много раз платил, чтобы их обновляли и вносили изменения.
Но сейчас я смотрел на них глазами не богача Мариуса, способного получить все, что пожелает, а художника Мариуса, монстра, нарисовавшего на стенах святилища Акаши двадцать один портрет Пандоры.
И вдруг увидел, что фрески, украшающие стены виллы, посредственны, что богини и нимфы, населявшие мой кабинет, статичны и блеклы. Немедленно разбудив рабов, я велел им на следующий день побелить стены, а также купить и принести мне самые лучшие краски и пояснил, что новыми росписями займусь сам.
Привыкшие к эксцентричности хозяина рабы не выказали удивления и, уверившись, что правильно поняли приказание, удалились спать.
Я и сам не понимал, почему принял такое решение. Знал лишь, что должен рисовать, и чувствовал, что живопись поможет мне успокоиться и жить дальше.
Тоска и отчаяние в моей душе становились все глубже.
Я вынул тонкий пергамент, чтобы продолжить записи в старом дневнике, и попытался выразить словами те чувства, которые испытал, увидев повсюду изображение своей возлюбленной. Наверное, писал я, здесь не обошлось без колдовства...
Мое занятие было прервано хорошо знакомым звуком...
К воротам подошел Авикус и безмолвно испросил у меня разрешения перебраться через стену.
Он с подозрением относился к смертным, пирующим в зале и отдыхающим в саду, однако хотел поговорить со мной.
Я мысленно позволил ему войти.
Много лет я видел его разве что мельком, в темных переулках, и меня отнюдь не удивило, что он одевается как римский воин и привычно носит у пояса кинжал и меч.
Авикус метнул опасливый взгляд в сторону все еще веселившихся гостей, но я жестом дал ему понять, что на смертных можно не обращать внимания.
Его густые, вьющиеся темные волосы были чистыми и ухоженными, а от всего облика веяло благополучием и процветанием. Однако вся одежда была залита кровью. Не человеческой кровью. Выражение лица Авикуса свидетельствовало о том, что он пребывает в полном отчаянии.
– В чем дело? Я могу помочь? – спросил я, пытаясь скрыть радость от того, что он нарушил мое одиночество, и желание коснуться его руки.