кругом, только эта бесконечная тишина и плеск воды. Ах!.. Я вернулась домой и плакала, а потом решила написать кузине, но подумала, что будет лучше сделать то, о чем ты просил. И, как видишь, даже успела поработать в поле. Только пользы от меня было немного… Вот мое утро.
— Неужели же все так пусто и неинтересно?
— Конечно нет! Все в порядке.
— Глэдис, если ты опять грустишь, скажи.
— Нет, дорогой, никому из нас лучше от этого не будет.
— Не старайся казаться счастливой, если ты несчастлива. Лучше скажи мне правду. Вдруг я смогу помочь.
Она посмотрела на меня тяжелым, пристальным взглядом, взяла в руки мой плащ.
— Ты — все, что у меня есть, — сказала она. — В тебе весь мой мир. И я счастлива! Но мне не хочется делать несчастным тебя… — Губы ее задрожали. — Я приехала к тебе и отказалась от всего. Я — твоя. Мне ничего больше не надо для счастья… Я не знаю, в чем дело.
— Глэдис! Глэдис! — воскликнул я, сжимая ее руки. — Постарайся остаться сама собой. Подумай о себе.
— Если я не принадлежу тебе, — сказала она, высвободив руки и делая шаг назад, — то что я такое? Зачем я? Ты намеренно отталкиваешь меня. — И, отвернувшись, пошла к двери.
— Ты моя единственная любовь, Глэдис! Женщина, влюбленная в
— Ах, Джон! — С этими словами она вышла.
Стряхнув оцепенение, я последовал за ней, прислушиваясь к доносящимся вдали шагам. Она лежала на кровати, с широко открытыми глазами, и не плакала, но, когда я вошел, даже не взглянула в мою сторону.
— Ты одинаково дорога мне и когда сама ищешь свое счастье, — сказал я.
Казалось, она не слышит моих слов.
Я смотрел на нее, мучительно размышляя, как сделать ее счастливой, если вопреки всему — принадлежа мне по моей ли, по своей воле — она так несчастна… Я думал о том, что еще могу сделать для нее, но она беспокойно, почти с неприязнью пошевелилась, словно стараясь укрыться от моего взгляда.
— Поедем прогуляемся? — спросил я.
— Разумеется. Я скоро буду готова, — прозвучал ответ.
Постояв еще немного, я вышел и вернулся к работникам в поле.
Вдоль реки Лей тянулись заросшие травой дороги и тропинки, с одной или с обеих сторон окаймленные деревянными изгородями или каменными стенами; местами по обочинам их росли деревья, сплетая вверху свои ветви наподобие зеленого свода, местами вдруг открывались зеленые лужайки. Река, то текущая совсем неслышно, то тихо журчащая по гальке и между валунами, всегда была рядом. Проезжая через земли Дартонов, Ранналов и Севинов, мы пересекали открытые, солнечные участки и снова въезжали в путаницу тени, которую отбрасывали полуоблетевшие деревья, и опавшие, где лежащие кучами, где засыпавшие небольшую ложбинку, листья сухо шуршали под копытами лошадей.
С яблонь в саду Севинов падали на дорогу сбитые ветром поздние яблоки, и я по звуку отыскал одно и, спустившись с лошади, преподнес его Глэдис.
Алые губы ее были полуоткрыты. Ровными, крепкими белыми зубами она откусила большой кусок яблока, еще не совсем зрелого и такого холодного, что слезы выступили у нее на глазах…
Я осторожно положил руку на ее бедро, сквозь грубую ткань ощутив его нежную округлость. Глэдис замерла, держа яблоко в руке. Вожделение жаром полыхнуло внутри, и я почувствовал, что оно не безответно.
Я прижался лицом к ее теплому бедру, она тихо провела рукой по моим волосам. Наше мгновенное согласие, единый порыв ничем не могли завершиться, и я почувствовал, как жалость и тоска острой сталью впиваются в сердце, но утешать следовало сейчас не меня.
— Прости, что я так вела себя, — сказала Глэдис. — Я люблю тебя, Джон. И я, правда, очень счастлива.
— Прощать нечего. Если же ты не можешь быть счастлива здесь, в поместье, давай уедем, — ответил я, понимая, что жертвую ради нее чем-то большим, чем жизнь.
— Нет, нет! — прервала меня Глэдис. — Мы останемся. У меня есть ты, мой любимый, и этого достаточно.
В это мгновение ее лошадь, до того беспокойно переступавшая на месте, вдруг пустилась вскачь. Многое осталось недосказанным, но стоило ли продолжать разговор? Мы помирились.
Развернув лошадей, мы поехали обратно, с нетерпением ожидая, когда наконец останемся одни и будем любить друг друга.
Прошло десять дней. Каждый был чуть короче и холоднее предыдущего, по ночам веяло зимним хладом, луна то прибывала, то убывала, но погода по-прежнему держалась хорошая, тихая. Фэк вернулся из столицы, куда был отправлен, чтобы встретить пароход и доставить Глэдис домой, в результате проделав весь немалый путь впустую. Мы каждый день выезжали его и Грэна, и Глэдис казалась счастливой, постепенно знакомясь с окрестными дорогами и землями.
Прогулки получались довольно короткие — дел у меня было слишком много, но когда я пытался объяснить Глэдис, что такая занятость — явление необычное и все потому, что скоро предстоит поездка в Тэн, она смеялась и говорила, что так будет всегда. Часто я уезжал, и мы не виделись почти целый день за исключением прогулок верхом. По словам Глэдис, ничего иного она и не желала, и я верил ей, ожидая, пока появится возможность выкроить побольше времени для досуга. Со своей стороны, Глэдис никак не участвовала в хозяйственных заботах, хотя могла бы заняться многим; впрочем, коли уж они не интересовали ее, не было и повода заставлять ее. Вместо этого, несмотря на то что стояли погожие дни, она почти все время проводила в доме, стараясь придать старому, неуступчивому обиталищу отпечаток своей личности, — так птица, найдя уже свитое гнездо, обязательно обустраивает его на свой лад. Спросив, приличия ради, моего согласия, она развесила на стенах мастерской, гостиной и столовой все свои эскизы, отобрав их, как она сказала, «из сотен неудачных», и не потому, что они так уж ей нравились, а потому, что внутренность дома казалась ей слишком блеклой; вероятно, крылась за этим и еще одна, невысказанная, причина: виды Бретани и Англии, Нантакета и Вермонта хоть как-то соединяли новую и непривычную, похожую на сон Островитянию с остальным миром. В отличие от нее самой я не пытался над ними подшучивать и критиковать, говоря, что это не более чем дилетантские картинки. Яркие и теплые на фоне холодных серых стен, они радовали глаз и согревали душу сами по себе, а не только из-за того, что были когда-то увидены и полюбились Глэдис.
Вопреки ее собственным словам о том, что настоящей своей комнатой она считает спальню, основное внимание Глэдис продолжала уделять мастерской. Она перенесла туда свои книги, прежде лежавшие на столе вперемешку с моими. Она украсила стены осенними листьями, а скамью перед очагом застелила привезенными из Америки яркими разноцветными шалями. На новый стол она постелила длинную узкую столовую дорожку, на которой занял свое место чайный сервиз из старого китайского фарфора с рисунком «Тысяча мудрецов», принадлежавший еще ее бабушке. Взяв с кухни медную посуду, которой Станея не пользовалась, она поставила ее на полке над очагом и, опять же спросив моего согласия, перенесла туда все особенно понравившиеся ей ковры и мебель из нежилых комнат.
В часы, свободные от этих занятий, сидя в мастерской, она писала длинные письма друзьям и близким, и по ее увлеченному виду я догадывался, что она старается хотя бы в процессе письма вновь почувствовать запахи и увидеть краски страны, которую по-прежнему считала родным домом. Здесь же она читала и привезенные с собой книги, лишь изредка просматривая какую-нибудь из моих, на островитянском, и всякий раз не забывала попросить моего на то разрешения.
Она не заводила речь о своем чтении и проявляла беспокойство, стоило мне заговорить о нем: по ее словам, отбирала они книги в спешке и в основном потому, что те или иные были ей дороги как память. Книг было немного, некоторые — довольно потрепанные. Здесь были стихи: Теннисон, Китс, Киплинг, де Мюссе,