к нему и почти шептал всегда одну песню: «Ходит Сонко по улице, носит спанье в рукавице, вступи же, Сонко до нас…»
Сейчас в избе по–особенному тихо, тепло и пахнет так, как не пахнет ни в каком другом месте на земле. После прилета жаворонков[6] прошло много дней, но настоящее тепло все не наступало. Лишь изредка, как сегодня, на небе горело теплое солнце, чаще же на весью стояли черные грозные тучи, из леса выплывал и окатывал избы сыростью холодный ветер.
— Полезай на печь, подремли, — велела мать. — А мы с отцом рыбу в погреб уложим.
Мальчик разулся, подошел к печке, заглянул в подпечье, куда по вечерам ставил для домового– лизуна блюдце с молоком. «Опять незаметно подобрался», — с удивлением подумал он, не увидев ни капли молока. Всеслав хорошо знал, что в избе издавна живет очень добрый домовой. Лизун неоднократно будил его по ночам, настойчиво толкая в бок, но пробудившись, мальчик, как ни озирался, домового не успевал увидеть.
Сейчас, взобравшись на теплую печь, он устало вытянулся, но тут же повернулся на бок, глянул вниз. Отец в светце менял лучину, она разгоралась и чуть освещала отцово лицо. Оно показалось Всеславу совершенно незнакомым, он удивился, стал вглядываться внимательней, но скоро изба осветилась, и отец ушел.
Тонкий черный дым лучины упирался в потолок, потом медленно уплывал к верхнему, волоковому, окну и там пропадал в шелестящей позади стены зеленой листве старой яблони.
Мальчик достал из–под подушки печенного из теста маленького жаворонка, лег на спину и положил птицу на грудь. Не этот, а живые жаворонки каждую весну прилетали из ирья, где всегда ярко и горячо светит солнце и растут деревья с необыкновенно большими яблоками, сливами, вишнями. Туда сегодня от подножья строго Рода улетел и дым от сгоревшего сига, и теперь он, конечно, в тамошней реке вновь превратился в тяжелую рыбу.
Мальчик закрыл глаза и стал представлять себе ирье. Но вместо далекого неба привиделось ему, как на черной воде зарябились красные отблески костра, всплеснул близ берега тяжелый бобр и вдруг из темени кустов сверкнули два зеленых глаза. Сделалось необычайно тихо, потом что–то заскреблось, и пораженный Всеслав вдруг увидел в окне своей избы огромную волчью голову. Зверь оглядел горницу жуткими глазами, просунулся еще дальше и широко распахнул пасть с бесчисленными белыми клыками.
Затем волк стал все упорнее протискиваться в избу; он оперся на окно большущей лапой с длинными когтями и, скребя ими по дереву, полез внутрь горницы, к мальчику. Всеслав от ужаса похолодел, по нагретой печью спине пробежали мурашки, и он бесшумно укрылся с головой одеялом. Все сразу стихло, наступила тьма; однако совсем скоро по полу простучали, приближаясь, звериные когти, и мальчик обмер…
— Славка, ты где? Слезай–ка сюда! — вдруг и очень издалека донесся отцовский голос. — Гляди–ка, страх–то какой!
Всеслав раскрыл глаза, но все еще не мог прийти в себя от жути, увиденной во сне. Сдернув с лица одеяло, он робко повернул голову и увидел возле дверей отца, склонившегося над чем–то.
— Иди–ка сюда! — снова позвал он.
Всеслав спрыгнул на пол, подошел ближе. В корыте, наполненном водой, двигалось что–то страшное. Всмотревшись, мальчик увидел большую, локтя[7] в два, щуку. Плавно поводя хвостом, рыба остановилась, злобно глянула на людей.
— Видал, рыбак?! Надо было ее отдать Роду! Стереги теперь!
Отец скрипнул дверью, а Всеслав, достав из печурки несколько лучин, зажег одну от светца, подошел к корыту. Маленькое пламя блеснуло на воде, и щучья спина сразу потемнела. Мальчик робко притронулся к ней пальцем — рыба оказалась твердой и холодной, будто была сделана из железа. Осмелев, он ткнул в нее лучиной, щука рванулась вперед, ударилась о стенку корыта и стала злобно бить по воде хвостом. Во все стороны полетели брызги, но вдруг рыба снова замерла, сердито раздувая жабры.
Неслышно вошла мать, позади нее, за распахнутой дверью, было удивительно светло от солнечных лучей.
— Чего вы тут натворили?! Вот сейчас хлестану веником одного и другого, одумаетесь! Лезь быстро на печку! На вот! — тише добавила она и протянула Всеславу ковшик киселя и пирог, не съеденный на рыбалке.
Потом мать отодвинула на окнах ставни, и изба осветилась. Золотой солнечный поток вмиг растворился в тепле.
— Потом нащипай лучины! — услышал мальчик, но лишь устало шевельнул веками, засыпая.
…Жизнь, почти вся жизнь прошла с того дня, однако седой волхв до мелочей помнил его. Далекие ночь, утро и вечер негасимой горячей искрой навечно жили в памяти.
Старый Всеслав открыл глаза; все то же солнце, как и в детстве, разливало мягкое тепло по земле и лесу. Прогревшаяся Клязьма сверкала, уплывая вдаль.
А память снова понесла волхва в прошлое…
…Он увидел себя сидящим на нижней ступеньке крыльца. Колотушкой Всеслав вбивал в сухую чурку большой нож, и, хрустнув, отскакивала от дерева тонкая лучина. Стучал секирой[8] работавший в овине отец, а вдалеке, за огородом, поднималась над лесом Ярилина плешь, и белая прядь дыма тянулась оттуда к синему небу. По берегу реки бродили смерды из веси, их белые сорочки отчетливо виднелись среди зеленой весенней травы.
Вечером, после еды, мальчик задремал за столом, но мать растолкала его, отправила вместе с отцом в баню. Они занесли туда дров, и Всеслав пошел в избу за огнем. Прикрыв ладонью горящую лучину, мальчик шагнул на крыльцо и поразился: совсем недолго пробыл он в избе, а тут, на дворе, уже стемнело. Солнце закатилось за лес, и там теперь полыхала лишь широкая красная окраина неба.
Осторожно и медленно ступая вдоль плетня, Всеслав понес огонь к бане. Вокруг трещали кузнечики, из веси доносилось пение петухов и мычание коров.
Отец и мать ждали его, сидя в потемках на лавке. Чан был доверху наполнен водой, и еще два ушата с витыми из лозы ручками стояли возле каменки. Сухие дрова быстро прогорели, печь раскалилась, и дым густо заполнил баню. Мальчик приоткрыл дверь, над которой снаружи до самого наката чернела на стене копоть.
Потом он разделся, а мать в это время, присев на корточки перед полыхавшими в печи углями, громко заговорила.
— Батюшка ты, огонь, будь ты кроток, будь ты милостив. Как ты жарок и пылок, как жгешь и палишь в чистом поле травы и муравы, чащи и трущобы, у сырого дуба подземельные коренья, так же я молюся и корюся тебе, батюшка огонь, жги и спали с меня, Парани, и с Ростислава и со Всеслава всяки скорби и болезни, страхи и переполохи!
Едкий дым все сильнее щипал глаза, и мальчик пригнулся с лавки к полу.
Потом, когда печь протопилась, они с отцом быстро помылись и, чистые, свежие, вышли на жерди, уложенные полом перед дверью бани.
Прозрачная ночь опустилась на Липовую Гриву. Бесчисленные звезды сверкали на небе, вокруг было тихо и спокойно. Лишь иногда что–то едва слышно шуршало на крыше бани или кто–то осторожно крался в кустах малины. Вдали грозно стоял черный лес, и река сворачивала в него, отражая на повороте блестящий наверху Перунов Млечный Путь.
Из приоткрытой в баню двери доносился плеск воды, остатки поредевшего мокрого дыма нехотя выплывали оттуда и исчезали во тьме.
Мальчик с отцом всегда сидели тут молча, будто боялись кого–то спугнуть. Время шло медленно; потом скрипела дверь и выходила, держа в руке масляную плошку, мать. От ее белой рубахи приятно пахло мятой.
— Не уснули еще? — всегда одинаково спрашивала она, присаживаясь рядом. — Ступайте, навьям баню готовьте!
Мальчик не боялся предстоящих действий, но все–таки не только любопытство овладевало им. Сейчас они должны были приготовить баню для навий — душ всех людей их рода, для тех, кого Всеслав никогда не видел, — всех, кто жил в веси и от кого пошли все люди. Теперь они были в ирье, но в такие дни прилетали в баню. Мальчик знал, что навьи похожи на необыкновенных птиц с человеческими лицами и