– Казимир Франциск из Горбушек, – ксендз протянул белую узкую ладонь. – Что ж ты, Бирутка, две талерки ставишь?!… – возмутился он, близоруко хлопая мягкими, как у девушки, ресницами.
– А чего покойницу кормить?…
– Так Дядов кормите.
– Ну, то Дяды, – напыжилась Бирутка рассудительно, – а то навка.
Айзенвальд постарался припомнить, какой смысл вкладывают в эти названия здешние. Деды были предками-охранителями, их почитали, одаривали приношениями на кладбища, у них и свои дни имелись. А навьи были ничьими покойниками, часто чужаками и, встречаясь живым, несли тем беду и смерть. Разумеется, их не любили и боялись, с тревогой высматривали на золе, рассыпанной вкруг хаты, следы как бы куриных лапок. Не зря и избушка бабы-яги, здешней повелительницы мертвых, вращается на курьей ноге. Верно, панна Легнич, полежав в гробу, отпетая заживо, теряла статус живой. Дикость какая!
– Бирутка, неси тарелку! Дикость какая, – пробормотал Казимир. – Стыдно, право.
Он взял пузатый графинчик и тут же, громко звякнув, опустил. Смущенно взглянул на Айзенвальда:
– Не могу. Р-руки трясутся.
Генрих налил водки ему и себе, на свет рассмотрел лиловую рюмку. На стекле осели ледяные капли.
– У нас был в старину обычай. Перед смертельным боем, перед опасным делом – соборовали, как перед смертью.
Светар страдальчески свел брови:
– Если бы так… – его красивые длинные пальцы возили рюмку по столу, словно жили своей, особенной, отдельной жизнью. – Я сделал ее действительно мертвой. В глазах всех местных, в ее собственных. Ат!
Он шумно принялся наваливать в тарелку закуску: печеную картошку, сало, хрусткие огурчики, капусту, рыжики… полил здором, отправил в рот. Прожевал, запивая водкой, как водой.
– Если бы я отказался, было бы только хуже. А так хоть бессмертная душа спасется.
– Почему она это сделала?
– Глупость! Глупость и мракобесие. Вбила себе в прекрасную головку, что должна отомстить… Сперва гибнут родители-повстанцы, потом дядя и жених, теперь сестра… Ну, эта не отягощала себя местью, легла под первого же, кто этого хот-тел… – Казимир заикнулся и покраснел.
Легонько заскрипела деревянная лестница. Ксендз замолчал с недоеденным кусом во рту. Антося спускалась, похожая на мальчишку, тоненькая, в облегающем мужском строе, с неровно состриженными медными волосами, подобно шлему, обхватившими упрямо вскинутую голову. Со следами слез на худых щеках.
– Прошу простить, пан Казимеж… пан?
– Айзенвальд. Генрих Айзенвальд.
На скулах Антоси запунцовели пятнышки. Длинные ресницы дрогнули, губы шевельнулись – и промолчали.
– Вы говорите, как здешний, – похвалил Казимир.
Айзенвальд отодвинул девушке стул. Она присела, прямая и застывшая, приподняв подбородок. Явилась Бирутка с переменой блюд, пырхнула, будто разозленная ежиха, ядовито сощурилась:
– Мало тебя в детстве драли.
Светар потупил глаза.
– Окажите нам честь, панове! – звонко произнесла Антонида. – Останьтесь на ночь.
Генриху стало понятно, что, несмотря на весь свой кураж, она боится.
– И не просили бы – остался, – ксендз стоял чуть выше Айзенвальда на лестнице, держа руку со свечой так, что свет падал на его лицо снизу, затеняя глазницы и лоб – неприятное и даже зловещее зрелище. Как продолжение спектакля. Ксендз был пьян, но это угадывалось только по его обильнословию и легкому заиканию в конце фраз. – Угостили приходом – хоть сдохни. Совы да волки.
Он уходил вверх, как в небо, и темная ряса болталась на худых плечах. Тень накрывала ступеньки.
– 'Лилеи' – выморочный род[26]. Моему пращуру Георгию так и не простили изобретения печатного станка. Пока страну с вековой историей будут считать глухой провинцией, не изменится ничего.
– Вам не странно говорить это мне, одному из тех, кто вас завоевал? – спросил Айзенвальд в спину. Казимир обернулся, с пьяной четкостью проговаривая слова:
– Ну, говорить, что завоевали вы – это смешно. В лучшем случае, вы сын завоевателя. (Айзенвальд вздрогнул, окончательно принимая правду, уже высказанную зеркалами, но отодвинул ее – пока, до лучших времен.) Во-вторых, я редко говорю. Завтра я вспомню, что где-то надо доставать стекло – в костельных окнах ни одного целого. Кирпич на дымовые трубы. Перекрыть крышу в том, что именуется моим домом. Хотя бы соломой. И что до ближайшей деревеньки девять верст с гаком и ни живого сердца вокруг. Хотя до Вильни – меньше дня конно. Мечта любого пробоща, почти столица. Если забыть, что после войны, восстания, секвестров и баниций от Навлицы горелые бревна остались да погост. Я, выученик Пинского коллегиума, надежа семьи, кому светил факультет богословия Падуанского университета, затыкаю тряпками окна и жду, что в любую ночь стану очередной волчьей жертвой… Той же Антониды панны, будь оно проклято.
Лестница закончилась огороженной площадкой, светар вставил в замочную скважину вычурный тяжелый ключ. Недовольно лязгнул ржавый замок. Пахнуло нежильем.
На половину комнаты растопырилась кровать под балдахином, серым от набившейся в складки пыли. Постельное белье воняло плесенью. Казимир прилепил свечу у изголовья.
– Я сам – тряпка для затыкания дыр. После того, как в Навлице погрызли верников слепые волки.
– Как?
– Задушный день, все едут на кладбище. Свидетелей, вы понимаете, море. Еще до заката, светло. Я так понял, волки кидались только на тех, кто стоял у них на дороге. Слепые. Словно их тянул кто, бежали напрямую, прыгали через памятники, ограды, через людей… в старую часть, где склеп князей Ведричей, бывших хозяев поместья. Они фундаторами моего костела были.
Казимир глядел поверх головы Айзенвальда – так мог бы смотреть слепой волк.
– Туда две женщины ушли. И, видимо, все, – ксендз развел руками. – Церковное начальство сочло, что надо… послать ксендза, во избежание слухов. Костел наскоро освятили…
– Вы верите в это?
– Что освятили?… Простите. Вы счастливый человек. А я лейтвин, – Казимир Франциск поцарапал ногтями щеку с прорастающей щетиной. – Я жил с этим всю жизнь. А когда сделался старше, когда нашел своего Господа… я был счастлив. Счесть все это пустым суеверием, освободиться! Отправиться в Злоту Прагу, в Этолию. То, что у вас, в Эуропе, народный вымысел, у нас – реальность. Мой Господь распадается на осколки. И у каждого свое имя, и каждый требует веры и обещает чудеса. Не где-то там потом, в загробном раю. Вот панна Легнич поддалась… обещаниям.
Айзенвальд слушал, почти не перебивая, хорошо зная, что пьяный, да еще вздернутый, человек куда больше выболтает сам, чем можно вытянуть из него в других обстоятельствах. Ответы были на расстоянии протянутой руки.
– Холодно.
Генерал засунул в чрево печки дрова и щепу, поджег от свечи. Через какое-то время потекли морозные узоры на окнах. Запахи сделались резче.
– Здесь сто лет никто не ночевал. Дом ветшает, – задумчиво проговорил Казимир.
Он снял и бережно разложил на стуле сутану, оставшись в серой льняной рубахе, кюлотах полувоенного кроя и сапогах для верховой езды, порыжелых от старости. Айзенвальд подумал, что ксендз ошибся с призванием.
– Бешеный зверь всегда бежит по прямой.
– Понимаю, – Казимир вытянулся на кровати, болезненно худой и непропорционально длинный, закинув руки за голову. – Но – волки все были слепы. Слепы!
Он резко повернулся набок, подхватив ладонью подбородок:
– Вы просто не слышали этой легенды. Про волков Морены. Это языческая богиня-смерть. И хозяйка Зимы. Так вот, ей служат слепые волки. Просыпаются в канун ноября, и хозяйка отдает им изумруды своего