пятнадцати тысяч отважных, которые в минувшем феврале вырвались из крепости Гэйдзё, разметав ногами снежные сугробы, словно опавшие цветы, — одни ранены, другие погибли. В конце концов закрепились здесь, в деревушке Нагаи, что в провинции Ниссю, как обложенный со всех сторон охотниками, обнаживший клыки разъяренный кабан... Патроны на исходе, припасы еды на исходе, силы истощены. Большинство выбросило белый флаг. И вот то, что навсегда врезалось в память: уцелевший отряд в триста с лишним человек героически пробился через тугое кольцо осады, как пробиваются на свет ростки проса и конопли, бамбука и тростника2. Одна мысль воодушевляет их: вместе с нашим Сайго3 станем землей в родных горах!
Туго затянуты шнурки соломенных сандалий. Семнадцатое августа 1877 года, глубокая ночь, горная тропа Эйгатакэ уже темнеет перед ними в свете луны.
Брошена даже мелкая поклажа. У каждого к поясу подвязан мешок с провизией, в руках — ружье, на перевязи — меч. Не зажигают факелов. Не произносят ни слова.
Во главе Кирино. Перед ним проводник, местный житель. В центре отряда — Нансю4, на нем легкое кимоно сацумской выделки5, за узким синим поясом — клинок, длиной чуть больше фута; высоко подоткнув полы, он попыхивает трубкой. Спереди и с тыла его охраняют офицеры Мурата, Кидзима, Бэппу, Кононо, Мураяма, Нода, Саката, Масуда, в арьергарде — отряд Хэмми. Любую преграду, даже железную стену, сокрушим — и пройдем!.. Они твердо верили в это, и, несмотря ни на что, на их лицах появлялась улыбка.
Выступление было назначено на четыре часа пополудни. Теперь, когда авангард уже достиг подножия Эйгатакэ, темнота сгустилась. Млечный Путь раскинулся по небу. Гора чернеет. Слабо светит луна. Ветер холодит обнаженное тело.
Не дремлет и враг... Смотри-ка — вон на той горе, и на этой мерцают, как звезды, ряды сигнальных костров. В долине непрерывно раздаются выстрелы вражеского дозора, — он рыщет по правую и левую сторону от вершины.
А до вершины осталось еще больше двух ри6... Скорей, скорей, пока не рассвело! По обрывистой ночной дороге, по горным тропам — без разбора. Вот кто-то из арьергарда, поскользнувшись на уступе скалы, скатился в долину — где тут заметить, кто именно!.. Шестьсот соломенных сандалий шелестят “Пока не рассвело, пока не рассвело!..”, пересекают ущелье, достигают вершины, раздвигают зеленую листву, топчут ногами опавшие листья. Все поднимаются, поднимаются, поднимаются... Луна скрылась, короткая ночь близится к рассвету.
Едва зашла луна этой короткой ночи, края гор чуть уловимо посветлели. Холодный рассветный ветерок скатил капли с кончика листа, и они стекли по щеке — прямо в рот мужчины, упавшего к подножию скалы в еще окутанной сумраком долине. Губы его вздрогнули, руки и ноги шевельнулись, он что-то прошептал, — еще в забытьи, и вдруг...
— Матушка! Сейчас! — Собственный голос, отчетливо прозвучавший, заставил его очнуться, он медленно приподнялся, осмотрелся вокруг, пристально взглянул в небо и тяжело вздохнул: — Вернуться, я хотел вернуться, но... упал и потерял сознание... А-а, уже рассветает.
Прищелкнув языком, он встал на ноги, похлопал себя по бедрам. Затем попробовал взмахнуть руками, потопать ногами. Нашарив упавшее ружье, он поднял его и уже собрался было идти, когда с вершины горы внезапно донесся далекий боевой клич.
— Проклятие! Опоздал!.. — сорвалось с его губ. Он наскоро подтянул шнурки сандалий, движением плеча подбросил повыше меч на перевязи и, стараясь удержаться на скользкой почве, хватаясь за ветки деревьев, стал выбираться из долины.
Через каждые десять шагов он останавливался, через двадцать — напряженно прислушивался. Когда он пересек долину и достиг вершины, уже рассвело. В горах стояла утренняя тишина. Вскоре, сияя, стало подниматься солнце. Тут и там слышались голоса горных воронов.
Он прислонил ружье к корневищу сосны, но, не успев еще перевести дыхание, насторожился.
Ему лет восемнадцать, лицо изможденное, но черты его чистые; испачканный грязью солдатский мундир перетянут белым матерчатым поясом, соломенные гетры обтягивают икры ног, у пояса — плетеный мешок и пара сандалий, за плечом на толстом плетеном шнуре свисает длинный меч в красных ножнах.
Долго стоял он, прислушиваясь, и на лице его проступило отчаяние.
— Ничего не слышно... Разбиты! Эх, опоздал... опоздал... Они должны были выйти к Митаи. Но где оно, это Митаи?
Бессильно шепча эти слова, он поднялся наугад еще с десять тё7 по незнакомой горной дороге. Местность становилась все более дикой. Лишь однажды ему показалось, что прозвучало слабое эхо ружейного выстрела, но оно тут же замерло, слышалось лишь, как стекает роса, накопившаяся в листьях. Много раз он останавливался и вслушивался, но все было тихо. Потом, не поднимаясь, прошел по склону еще примерно пятнадцать тё. Миновав рощу темных криптомерии, он подошел к смешанному лесу, как вдруг с соседней вершины загрохотали шаги. Словно скатившись сверху — так, что он не успел опомниться, — десятка полтора солдат с желтыми полосками на погонах8 выбежали на него. Обе стороны замерли, уставившись друг на друга. Вдруг один из солдат спохватился и с криком: “Мятежник! Мятежник!” — щелкнул курком.
Не помня себя, он подскочил к прицелившемуся в него солдату, занес над его головой ружье и ударом плашмя свалил его наземь. Растерявшиеся было солдаты окружили одинокого врага, уверенные, что сейчас легко схватят его. Но он бросил свое ружье и, толкнув одного из солдат, того, что послабее, опрокинул его. Тогда другой изо всех сил уцепился за его свисавший на спину меч. Выскользнув из перевязи и оставив меч врагу, он обогнул скалу и помчался вниз с горы обратно.
— Смотри, убежал! Стреляй! Стреляй!..
Солдаты продолжали кричать; мимо его виска веером пролетели пули. Даже не обернувшись, он спрыгнул с обрыва, скатился по склону, помчался во весь дух — и вдруг скрылся в зарослях криптомерии.
Миловидная девушка лет шестнадцати, с широким разрезом глаз, с подобранными в прическу итёгаэси волосами9, слегка растрепавшимися на висках, склонилась над ткацким станом у окна в ослепительном свете заходящего солнца. Срастив оборвавшуюся нить, она снова взяла в руку челнок, но взгляд ее привлекли тени деревьев на сёдзи10, колеблемые ветерком с горы Хикосан. Едва наметившаяся грудь девушки поднялась от подавленного вздоха.
— О-Кику! О-Кику! — позвал кто-то.
— Да-а...
Оставив стан, она развязала тесемки, которыми были подхвачены рукава, и вышла в соседнюю комнату. Там женщина лет сорока с лишним, с обильной сединой в волосах, чистила вареные каштаны.
— Ки-сан11, я разлила чай.
— Матушка, а где Маттян12?
— Не вернулся еще. С тех пор как Сайго-сан поднял мятеж, даже дети в наших местах только и делают, что играют в войну. А ведь нет ничего отвратительнее войны, правда, Кий-сан?
Переглянувшись, они одновременно вздохнули. Пока чистили каштаны и пили чай, царило молчание. Но вот мать, мельком взглянув на дочь, сказала:
— Ты слышала, Кий-сан, давеча опять приходил Дзимбээ.
— Да?..
— Снова торопил. Я не дала ему окончательного ответа, сослалась на то, что отца, мол, нету дома. Но есть слух, что Такэру-сан очень спешит. К тому же через два-три дня — так говорит Дзимбээ — должны объявить о вступлении Такэру-сан в права наследства. Вот в доме Уэда и сбились с ног — готовят угощение, так он рассказывал...
— Такэру-сан?.. Все-таки?..
— Да ведь что поделаешь? Сатору-сан — лишен разума... Сигэру теперь нет. Вот и выходит, по словам Дзимбээ, что они во что бы то ни стало хотят заранее договориться с нами об этом браке. Завтра он опять придет, так уж надо дать ему ответ. Все-таки, это дом Уэда, а не какой-нибудь другой... так что и ты уж...