перешел в лингвисты, на время разумеется, покудова отсюдова вырвусь. Прощайте, любезный сподвижник, не хочу долее пугать вас угрюмым слогом. Мочи нет тошно».
Однако он не уехал. В июле через Петербург проехал Чаадаев, отправляясь в долгое путешествие по Европе. Он звал Грибоедова с собой, но Александр отказался. Он оправился от приступа черной тоски и воодушевился надеждой после августовских каникул продолжить борьбу с тупостью цензоров. К тому же и денег на поездку он не имел. Свой роскошный персидский орден он давно заложил в ломбард и пытался всемерно сократить расходы. Вместо Парижа и Швейцарии он сбежал на дачу в Стрельну, к морю, где жил его юный родственник Александр Одоевский.
Они познакомились у Ланского, у которого прежде воспитывался Одоевский, ставший теперь корнетом лейб-гвардии Конного полка. При первой встрече Одоевский напомнил Грибоедову его самого лет десять назад: юноша был мил и задумчив, с кротким взглядом и звонким смехом, писал романтические стихи, однако порой, как Кюхельбекер или Пушкин, вспыхивал гневом на весь свет, сыпал злыми и просто оскорбительными эпиграммами, потом остывал и извинялся — мадригалами. К Грибоедову он почувствовал глубокое уважение как к старшему и неизмеримо его во всем превосходящему другу. Они не ссорились: Грибоедов всегда был сердечнее и мягче с теми, кто его моложе.
Остаток лета прошел приятно: Грибоедов с Одоевским много ездили верхом, катались по морю. Шаховской, по невозможности поставить «Горе от ума», уговорил Грибоедова отдать в театр их с Вяземским водевиль «Кто брат, кто сестра». Заботы о его постановке немного развлекли Александра. Актеры просили дать им побольше сольных куплетов, а Вяземский был далеко — Грибоедов писал их сам, непроизвольно подделываясь под стиль Петра Андреевича. В конце августа он получил от Степана письмо о рождении у него первого ребенка — девочки. Первым движением Грибоедова было лететь в Москву, но полнейшее безденежье вынудило его ограничиться поздравлениями.
1 сентября Грибоедов вернулся в столицу и присутствовал при провале своего водевиля. Петербургские актеры играли живее и лучше московских, и он смог понять, что вина за неудачу целиком лежит на авторах. В 1814 году пьеска имела бы успех, но теперь, десять лет спустя, публика стала взыскательнее. Шаховской и Дидло приучили ее к пышным, костюмным постановкам с обилием полуодетых нимф или рискованными положениями, и безыскусная, хотя запутанная интрига Грибоедова показалась многим слишком пресной. Польский колорит, непонятный большинству, совсем расхолодил зал. Кроме того, это был первый драматический спектакль после летнего перерыва, зрители целиком были заняты приветствиями и обменом новостями, на сцену не глядели, стихов не слушали, а из оркестра не раздавалось барабанного боя и со сцены не махали прелестными ножками, чтобы привлечь рассеянное внимание публики.
Грибоедов не расстроился из-за провала — у него были неприятности покрупнее. Еще в июне Греч представил ему своего коллегу-журналиста Фаддея Венедиктовича Булгарина. Тот пользовался незавидной репутацией: родом поляк, он в прошедшую войну стоял за Наполеона, а теперь старался загладить эту ошибку и добиться уважения, навязываясь в друзья ко всем знаменитостям, особенно из литературного мира. Стоило ему с кем-нибудь познакомиться, как он вцеплялся в жертву, и отделаться от него было невероятно трудно. Он готов был на все, чтобы поддержать хоть видимость приятельских отношений, и не замечал ни холодности, ни даже явных грубости и резкости. Как правило, литераторы не пытались его избегать, предпочитая пользоваться по необходимости разными мелкими услугами, которые Булгарин охотно и даже с гордостью оказывал. Один Карамзин твердо поставил его на место, вежливо пресекши всякие поползновения к знакомству. Знай Грибоедов его раньше — он с Булгарина срисовал бы своего Загорецкого. Тот в своей услужливости не знал меры. Желая привлечь посетителей в свой дом, он поселил у себя прелестную немецкую девушку. Считалось, что она живет с тетей. Никто на сей счет не обманывался, но Леночку (или Lanchen, на немецкий лад) знали и любили все русские писатели, считали верным другом и не забывали посылать ей приветы и письма. До отъезда на дачу Александр не выделял журналиста среди сонма новых лиц.
Зато Булгарин сразу обратил на него особое внимание. Во-первых, Грибоедов имел польские корни, и Фаддей Венедиктович надеялся обыграть общее происхождение. Во-вторых, от варшавских знакомых он знал грустную историю медленного угасания давнего друга Грибоедова — юнкера Генисьена — и рассчитывал приписать себе заслуги по его выхаживанию. Правда, Булгарин в ту пору находился в Париже — но не станет же Грибоедов проверять его слова спустя столько лет?! Все же он не решился сразу на откровенное вранье, а попробовал для начала другой способ подслужиться.
По возвращении с дачи Грибоедов с ужасом услышал о фельетоне в «Литературных листках» Булгарина, где, по общему мнению, был более чем прозрачно выведен под именем Талантина, противопоставленного всем бесталанным петербургским литераторам, названным почти своими именами: «Борькин» — несомненно, плодовитый и бездарный драматург Борька (иначе его и не звали) Федоров; «Фиалкин» — Жуковский со времен «Липецких вод»; «Лентяев» — Дельвиг, певец «гетер, вина, лени, себя и друзей моих» (или, как лучше сказал Пушкин, «сын лени вдохновенный»); «Неучинский» — сразу не поймешь, о ком речь, но, узнав, что он в четырнадцать лет бросил учиться и считает себя русским Парни, поэтом природы, любовных стонов и прочего, сообразишь, что Баратынский. Талантин в беседе с этими личностями ратует за изучение грамматики, славянских наречий, восточных языков и даже физических наук, что не встречает одобрения собеседников. Грибоедов пришел в совершенную ярость. Булгарин был известен своими заказными похвалами, оплаченными заинтересованными книготорговцами, а то и авторами. Конечно, никто не заподозрил бы Грибоедова в желании купить себе славу, но, с другой стороны, его «Горе от ума» еще почти никто не знал, зато весь Петербург присутствовал на неудачном спектакле по его водевилю. В таких условиях славословие Булгарина звучало либо издевательством, либо свидетельством чрезмерной дружественности. Александр не собирался терпеть ни того ни другого. Он отправил журналисту ледяное послание, давая понять, что равного себе он вызвал бы к барьеру за подобную выходку, а с ним просто разрывает отношения.
Тот впал в отчаяние, никак не ожидая подобного исхода. Он кинулся к Гречу, прося заступиться, уверяя в чистоте и искренности своих намерений и суждений. Грибоедов, однако, был непреклонен и не желал слушать никаких извинений. Он пребывал в мрачнейшем расположении духа. Впервые в жизни он желал остаться один, наедине с музыкой и горем — за свое «Горе». Цензурные хлопоты потерпели полнейший крах.
Одоевский, обладатель огромной квартиры на Исаакиевской площади, снятой просто от избытка средств, звал Грибоедова к себе жить, но Александр не хотел никому портить настроение. Он подыскал себе небольшое помещение на первом этаже дома Погодина по Торговой улице, в Коломенской части, почти у самого устья Невы, в месте сыром и продуваемом всеми ветрами, зато рядом с привычной Театральной площадью. Над ним жила семья светского знакомого Аркадия Алексеевича Столыпина. Прежде Грибоедов охотно с ним общался: лет на пятнадцать его старше, сенатор, Столыпин был не чужд литературе, когда-то служил в Грузии и первым в русской поэзии опубликовал в 1795 году стихотворение, посвященное Кавказу. У него была прекрасная, умная и образованная жена Вера Николаевна, дочь адмирала Н. С. Мордвинова, знаменитого мужеством и честностью, и четверо маленьких детей — три сына и дочь, — отличавшихся чарующей красотой. В июне Грибоедов читал у Столыпиных свою пьесу и немного играл с мальчиками, смотревшими на него с восторгом: для них он был писателем, музыкантом, дипломатом и офицером прошедшей войны, то есть совмещал все качества, которые их приучили глубоко уважать.
Но теперь Александр не заходил даже к Столыпиным, заперся у себя и сутками играл на фортепьяно. Друзья беспокоились за него. После одного визита к главе цензурного комитета фон Фоку Грибоедов вернулся домой в невменяемом состоянии и в приступе бешенства разорвал в клочья все бумаги, которые попались ему под руку. Сопровождавший его Одоевский деятельно ему в том помогал, и квартира покрылась обрывками рукописей. В этот черный день Булгарин нашел вернейшее средство вернуть себе расположение Грибоедова — он клятвенно пообещал протолкнуть через цензуру если не все «Горе от ума», то какую-то его часть. Никто из сочинителей и актеров уже не верил в подобную возможность. Грибоедов сменил гнев на милость и предоставил Булгарину действовать по своему усмотрению. Тот знал всякие обходные пути, умел кланяться и давать взятки, а Грибоедов, при всем своем дипломатическом искусстве, избегал действий, недостойных благородного человека.
Александр продолжал жить взаперти, но случай встряхнул его. 7 ноября он спокойно спал, когда в одиннадцать утра его разбудил камердинер Грибов, говоря, что уже трижды палили пушки Петропавловской
