Российское право — 3. А. Горюшкин
Теорию законов — Л. А. Цветаев
Славянскую словесность — М. Г. Гаврилов
Теорию поэзии — А. Ф. Мерзляков
Чистую математику — В. К. Аршеневский
Приложение алгебры к геометрии — В. А. Загорский
Естественную историю и анатомию — Германн И. Фишер
Естественное и народное право — Х.-А. Шлецер
Химию — Ф.-Ф. Рейсс
Нравственную философию — Ф.-Х. Рейнгард
Французскую литературу — Авиа де Ваттуа
Немецкую литературу — Я. де Санглен
Высокую геометрию — И. А. Иде
Помимо лекций, по взаимному желанию студентов и профессоров назначались особенные платные уроки, lectiones privatae, и особеннейшие, privatissimae, на дому преподавателей. Студент не обязан был слушать все лекции на своем отделении и одновременно мог посещать лекции других факультетов. Грибоедов равно свободно говорил и писал на трех языках и по-латыни, поэтому его выбор лекций зависел от его желаний, а не возможностей. Он посещал все занятия в словесных науках, лекции по праву и по математическим предметам. Последние отнюдь не были его любимыми, но по уставу студент обязан был знать некоторые науки, даже если ему казалось, что они ему не нужны — и математику в том числе. Единственные лекции, куда он и не заглядывал (помимо неинтересных ему химии, ботаники и анатомии), были лекции истории профессора Черепанова. Хотя и не очень старый, Черепанов читал по записям, делая буквальный перевод с немецких трудов Иоганна Шрека. Оттого фразы принимали такой вид, годами передаваемый из уст в уста среди студенчества: «Оное Гарнеренево воздухоплавание не столь общеполезно, сколько оное финнов Петра Великого о лаптях учение есть». Когда же несчастный добряк отрывался от записей, то порой сбивался на слова, которые принято заменять точками в книжной речи (например, так он характеризовал Семирамиду). Слушали его только казеннокоштные студенты, получавшие содержание в 200 рублей и старательно учившиеся ради достижения дворянского звания. Они были, как правило, уже довольно взрослыми, дурно одетыми и бледными от плохого питания.
Поодаль от этих великовозрастных юнцов сидели дворянские дети, еще безусые или совсем маленькие, все с гувернерами, говорившие между собой по-французски к зависти казенных, французский изучавших только в университете. Особенной любви между двумя группами студентов не замечалось. Казеннокоштные презирали дворян за лень, детские выходки, за богатство и жестко пресекали попытки малышей надеть на лекцию студенческий мундир (братья Лыкошины, гордые этим отличием, охотно разъезжали с визитами по бабушкам и тетушкам, восхищавшимся их шпагой, но после первого посещения аудиторий от шпаги отказались; Грибоедов же, лишенный провинциального тщеславия, даже мундир никогда не надевал). Дворяне презирали казеннокоштных за незнание языков, отчего некоторые лекции слушали почти только дети. Объяснения профессоров были им, по малолетству, едва понятны, но родители настаивали на раннем начале учения: раньше начнешь — раньше чин получишь, легче в службу вступишь. Словом, Московский университет был не вполне похож на тот храм наук, о котором полвека назад мечтал великий Ломоносов. Здесь учили немцы, привлеченные только высоким жалованьем, а учились карьеристы, не ради знаний, а ради чинов.
Конечно, отсюда выходили и ученые: вместе с Грибоедовым на скамьях университета в те годы сидели будущий профессор математики П. С. Щепкин и профессор истории К. Ф. Калайдович, профессор филологии И. И. Давыдов и профессор древней словесности И. М. Снегирев. Но они были скорее исключением. По примеру английских и немецких университетов Московский университет давал общее образование и готовил юношей к самой разной службе.
Занятия в университете начинались с восьми часов и длились до часу, а потом продолжались с трех до пяти. Тем, кто, как Грибоедов, жил далеко от центра, этот порядок был неудобен: нужно было обладать особым рвением, чтобы за два часа обернуться в обе стороны и успеть пообедать. Идти же в трактир мальчику не позволяла мать. Поэтому послеобеденные лекции он, как правило, пропускал, если не обедал вместе с Лыкошиными, жившими под присмотром Мобера в двух шагах от Моховой. Слушать профессоров было необходимо. Учебных пособий в Москве не продавали, книготорговцы пробавлялись тем, что находило наибольший спрос, да и того по невежеству разобрать не умели. Кое-что можно было выписать из Петербурга, а иностранные книги в Москве стоили баснословно дорого: опытные люди утверждали, что втрое дороже, чем за границей.
Учение оставляло вечера свободными, потому что уроков на дом не задавали, и Грибоедов по- прежнему посещал театр. В театральной жизни перед постом состоялось только одно значительное событие: немецкая труппа дала 12 января «Дон Жуана» Моцарта. Все высшее общество, все музыканты- любители заняли ложи и кресла. Дирижировал Нейком в огромных серьгах. Прелестная музыка Моцарта покорила зал. Но было бы лучше, если бы только она и звучала на сцене, не заслоняемая голосами певцов. Дон Жуана, вместо положенного баса, пел тенор Гальтенгоф, донну Эльвиру — мадам Гебгард, ради которой выходную арию опустили, ибо она была певице не по силам. Дона Оттавио, тенора, исполняла сопрано мадам Шредер и так далее. Только младшая Соломони, совершенно на своем месте в драматической роли донны Анны, спасала представление. И ведь трудную эту, большую оперу немцы репетировали больше года, вложили много сил и все свое умение! Сейчас нельзя и представить, на каком низком уровне стоял московский театр той поры.
Концерты были привлекательнее, и Грибоедовы их не пропускали. Здесь Мария и Александр близко познакомились с детьми богача Всеволожского Никитой и Александром, очень хорошими и талантливыми мальчиками, и с Алексеем Дурново, совершенным энтузиастом музыки. Как-то в феврале он всем, готовым его слушать, с восторгом рассказывал об изобретении парижским часовщиком Лораном необыкновенной флейты из хрусталя, издающей такие чарующие звуки, что, слушая их, любой разражался рыданиями.
Под влиянием Дурново Александр всерьез заинтересовался теорией музыки и брал уроки у известного авторитета И. Миллера. Мария теорией увлекалась мало, доводя до виртуозного совершенства свою технику игры.
Саша старался ни в чем от нее не отставать. Одних фортепьянных успехов ему было мало. Как бы шутя и озорничая, он вздумал порой усаживаться за арфу. Мальчикам так же не полагалось играть на арфе, как девочкам на флейте — (без какой-то особой причины, так уж сложилось, вроде юбок и брюк, ставших принадлежностью разных полов). Мария даже не хотела пускать брата за свой сложный инструмент, боялась, что он его расстроит. Но Саша был очень аккуратен, и хотя никто его не учил и нот не давал, он наловчился, к общему удивлению, импровизировать на арфе великолепные беглые мелодии. Руки его мелькали так быстро, что сливались: это был особенный, мужской способ игры на женском инструменте — барышни так не умели по нежности пальчиков.
Став студентом, Александр получил некоторые права взрослого, а с тем вместе — и обязанности. Дядя, следуя общему примеру, принялся возить его с собой ко всем известным людям столицы. По-своему он был прав: если бы впоследствии Александр вступал в жизнь и службу как сын своего отца, кому бы он был известен? Сергей Иванович не состоял даже членом Английского клуба. Но как племянник всей Москве известного дяди он не затерялся бы в толпе молодых искателей мест и чинов. Кроме того, у кого же перенимать великосветские манеры и интонации речи, как не у важнейших вельмож? Эти визиты не доставляли мальчику никакого удовольствия. Пожилые мужи его порой и не сажали, оставляли стоять, пока беседовали с Алексеем Федоровичем о прежнем житье-бытье, поругивая все новое. Немудрено, думал Александр, в их-то время у них зрение было острее, слух тоньше и желудок исправнее. Стремясь избежать неприятной повинности, Александр пускался на всякие хитрости. Завидев у ворот дядину карету, бежал в постель, укладывался и стонал: «Не могу, дядюшка: то болит, се болит, ночь не спал». В таких случаях озабоченная Настасья Федоровна всегда принимала сторону сына, оставляла его дома и посылала за доктором. А как-то раз мальчик изуродовал себя надолго: стащил бритву Петрозилиуса и сбрил себе наголо брови. Ему жестоко попало от матери — мог ведь и глаза себе выколоть длинным острием! — и немцу