слогом — впрочем, в его поколении это не было удивительно. Значит, выбор должен определяться не его возможностями, а тем — что предпочтительнее?
Литературные критики разных веков утверждали, что александрийские стихи следует использовать для повествования о возвышенных чувствах и предметах — в трагедиях и «высоких» комедиях; прозаическая же речь подходит для изображения житейских, будничных дел — в драмах, мещанских трагедиях и «низких» комедиях. Авторы плохо соблюдали эти достаточно расплывчатые правила. Мольер позволил себе «высокую» («высочайшую», ибо герой в финале проваливается в ад) комедию «Дон Жуан» написать прозой. А Шаховской одноактную пьеску из светской жизни «Какаду», полную бытовых мелочей, сочинил стихами — правда, вольными, а не александрийскими. Великий из великих, Шекспир, заставлял одних и тех же героев говорить между собой то прозой, то стихами, смотря по тому, беседуют ли они о серьезных материях или о пустяках. Словом, никакой логики не существовало.
Однако русские литераторы к началу девятнадцатого века пришли к убеждению, что трагедию желательно писать стихами, драму — прозой, а комедию, особенно сатирическую комедию, —
Комедия должна быть прозаической… Писатели двух противоположных станов придерживались одинакового мнения. Фонвизин и его последователи (Крылов, Клушин) полагали, что проза точнее передает разговорную речь и, следовательно, вернее рисует жизнь. Клушин даже дошел до того, что реплики персонажей передавал фонетически, со всеми особенностями их произношения, и только авторские ремарки писал по правилам грамматики. Были ли они правы? Конечно.
С другой стороны, и Шишков со своей «Беседой» не любил стихотворных комедий: мол, если они талантливы, стихи приобретают разящую силу, врезаются в память публики, превращаются в крылатые выражения и эпиграммы — а разве в этом назначение театра? Пьеса должна будить чувства, а не рассыпаться на каламбуры и острые словечки. Шаховской, приверженец Шишкова, хотя писал комедии в стихах, не возбуждал недовольства адмирала — ни единая строка князя не запоминалась зрителям, ни единым афоризмом не обогатил он русскую речь. Его творчество показывало все недостатки стихотворных пьес: негладкий слог, недочеты в рифмах затрудняли понимание текста, зрители теряли нить действия — и засыпали или покидали театр, дабы не подумать, что виноваты сами, а не автор.
Стихи, которые Шишков считал вредными, которые не удавались Шаховскому, имели и очевидные достоинства. Если они были хороши, они воспринимались легче прозы; рифмы организовывали внимание, услышав одну, зритель невольно ждал продолжения, следил без напряжения за сюжетом и незаметно досиживал в зале до конца. Спору нет, прозаическая речь естественнее, но не следует же из этого, что автор должен сесть в уголке гостиной, записать с точностью все услышанное за день и представить на сцене! Такой опыт был бы поучителен, но кто же стал бы смотреть на него и слушать? В театре мало сочинить превосходную вещь — нужно еще привлечь побольше публики. Шаховской добивался этого карикатурами на лица, скандальностью сюжетов и пышными постановками… Но это бесплодный путь, путь пьес-однодневок.
Что же правильнее? Грибоедов отлично представлял трудности, стоящие перед драматургом в бурлящем, равнодушном ко всему театре. Ножки актрис, пародии на известные фигуры или хоть барабанный бой из оркестра проще всего привлекут зрителей, но неужели нет иных средств?
«Как же требовать внимания от толпы народа, более занятого собственною личностью, нежели автором и его произведением? — размышлял он. — Притом, сколько привычек и условий, нимало не связанных с эстетической частью творения, — однако надобно с ними сообразовываться. Суетное желание рукоплескать, не всегда кстати, декламатору, а не стихотворцу; удары смычка после каждых трех-четырех сот стихов; необходимость побегать по коридорам, душу отвести в поучительных разговорах о дожде и снеге, — и все движутся, входят и выходят, и встают и садятся. Все таковы, и я сам таков, и вот что называется публикой! Есть род познания (которым многие кичатся) — искусство угождать ей, то есть делать глупости».
То ли дело судьба поэта, обращающегося к читателям: «Не вполне выраженные мысли или чувства тем более действуют на душу читателя, что в ней, в сокровенной глубине ее, скрываются те струны, которых автор едва коснулся, нередко одним намеком, — но его поняли, всё уже внятно, и ясно, и сильно…» Конечно, не все читатели равно восприимчивы к поэтическим шедеврам, но и худшие из них, зевая и отбрасывая книгу или журнал, не помешают остальным наслаждаться поэзией, в то время как в театре один невежда с дурными манерами способен испортить впечатление от спектакля всему зрительному залу. Что ж! недаром драматургия считается сложнейшим из всех видов искусств. Глупцов не победить, но обычную публику можно все-таки отвлечь от болтовни и удержать от перемещений по театру. Гибкий вольный стих, живой, острый диалог может этому немало поспособствовать. Фонвизин стоял за прозу? — но в его пору не сложился еще разностопный ямб (да и сейчас им никто толком писать не умеет). Еще лучше было бы творить со свободой Шекспира, чередуя стихи и прозу, комедию и трагедию. Но Шекспир в России почти никому не был известен, даже во французских переводах. Сам Грибоедов открыл его для себя только в Персии, а ведь он знал английский. Такая пьеса была бы непонятна русским актерам — они приняли бы ее за комическую оперу или водевиль, где разговоры перемежаются куплетами и самые значительные монологи просто пропели бы! А если заставить их играть всерьез, зрители пришли бы в недоумение, поскольку нигде в мире драматурги не следовали по пути Шекспира и не приучили публику к смешению стилей.
Но оно и не обязательно. Важнее всего неожиданное чередование, естественное, «как в натуре, всяких событий, мелких и важных: чем внезапнее, тем более завлекают в любопытство, — решил Грибоедов. — Пишу для подобных себе, а я, когда по первой сцене угадываю десятую: раззеваюсь и вон бегу из театра».
Все эти долгие, ленивые, как в полусне, раздумья привели Грибоедова к одному выводу: сочинять пьесу надо в вольных стихах, которые ближе всего стоят к разговорной речи и в то же время образнее, ярче, афористичнее ее.
Но мало решить,
Однако сколько ни перебирай в памяти великие и малые произведения, они, хоть и разнятся между собой, имеют одно общее свойство: интригу. На сцену выходят герои и, движимые какими-то внешними обстоятельствами или внутренними побуждениями, начинают действовать во имя своих или чужих целей. Обычно не все персонажи имеют осознанные или неосознанные желания, но хоть несколько из них — обязательно. Их усилия часто кончаются трагически, столь же часто разрешаются к общему удовлетворению, реже ничем не завершаются, или финал оставляет повисшие вопросы (а у плохого автора — даже повисшие концы сюжета), но интрига — то есть целенаправленные поступки действующих лиц, подчиненные общему плану, придуманному автором или взятому из истории, — интрига присутствует во всех пьесах. Иначе, кажется, и нельзя.
Однако разве так бывает в жизни? Конечно, большинство людей стараются подчинить себе обстоятельства. Они заботятся о карьере, заводят семью, обустраивают жилье, обдумывают разговор с важным собеседником… Словом, ставят себе определенные задачи и пытаются их выполнить, удачно или нет. Как в пьесе с интригой.
Но в жизни их желания постоянно сталкиваются не только с противоположными желаниями других людей, а просто со случайностями, когда замыслы разрушаются, хотя никто сознательно им не противодействовал, и тогда остается признать, что «обстоятельства были против». Карьера не складывается, например, по неспособности к учению; семью губит неопытность врача; дом сгорает от свечи,