Чацкому (или Чадскому? Грибоедов писал то так, то эдак) вспоминать владельца крепостного театра и устроителя блестящих маскарадов Познякова, коль скоро тот после войны разорился и затих? А упоминание об учителях-иностранцах, которые «В своей земле истопники…», словно взято из литературы восемнадцатого века, из пьес Фонвизина: ведь после Французской революции всякие педагоги из булочников и коновалов уступили в России место дворянам-эмигрантам, воспитывавшим детей безупречно, в версальском стиле времен Людовика XVI, исчезнувшем в самой Франции. С какой стати Чацкий вспоминает допожарную Москву, если действие происходит в наши дни, и, следовательно, он помнит ее приблизительно до 1820 года, раз отсутствовал три года?
Грибоедов не сразу принял эти упреки, но по размышлении признал их справедливость. В самом деле, «турок или грек, князь или граф?» — это ему вспомнился князь Визапур, происхождением из Индии, невесть как попавший в Россию, сделавший успешную военную карьеру, женившийся на московской богачке Сахаровой. Индиец, хотя безупречно говорил по-французски, имел самые экзотические манеры, и в детстве Грибоедов слышал глупые стишки о его браке:
Визапур был еще жив в 1823 году, но состарился и уже не смешил общество своими неожиданными выходками. Грибоедов слегка изменил текст, убрав упоминание о рынках и титулах, и добавил презрительную характеристику «черномазенький, на ножках журавлиных», тем самым указав теперь на грека Метаксу, вхожего во все дома неведомо за какие заслуги. И строчку об иностранцах он заменил на противоположную: «Не то, чтобы в науках далеки…», перенеся критику с учителей на учеников, которые с детских лет привыкли верить, «Что нам без немцев нет спасенья!». И с некоторым сожалением вычеркнул забавный рассказ Чацкого о немецком докторе, напуганном сообщением о чуме в Смоленске и поворотившем назад, отказавшись от мечты попасть в Германию:
Софья
Чацкий
Последняя фраза получилась и острой, и меткой, но Грибоедов пожертвовал ею, сочтя весь рассказ излишним.
Все прочее он оставил неприкосновенным. Чацкий три года не был в Москве и вправе не знать о том, что бульвар вышел из моды; а Позняков дал один маскарад в 1814 году, о чем Грибоедов знал от сестры, и Чацкий вполне мог быть на нем вместе с Софьей — и, конечно, он стал для них ярчайшим, радостным послевоенным воспоминанием, тем более что они вдвоем забрались в потайную комнату и увидели садовника-бородача, свистевшего соловьем (детям это показалось смешным, потому что они уже не знали древнего русского искусства, совершенно утраченного в девятнадцатом веке, — а ведь прежде бывали целые хоры удивительной «соловьиной музыки»).
Первое действие Грибоедов закончил эффектной репликой Фамусова, сравнивающего невеликие достоинства Чацкого и Молчалина как женихов:
И пусть не всё в его первой тетрадке одобрили друзья — стихи они оценили в полной мере и заучили их наизусть едва ли не тверже автора.
Часы в гостиной должны были показать десятый час, если бы Лиза их перед тем не перевела вперед — обитатели дома ушли завтракать. Второй акт Грибоедов не стал помечать «День», поскольку тусклый свет ненастного зимнего дня мало отличался от света утра. Почему ненастный день? Чацкий упомянул бурю, и вечером старуха-гостья скажет, что «ночь — светопреставленье», а Москва — не Кавказ, погода тут не меняется по три раза на дню, если утром и вечером пурга, то днем едва ли ярко сияет солнце. Действие Грибоедов оставил в той же комнате. Собственно, что это за гостиная? План любого московского послепожарного особняка был одинаков: парадная анфилада заканчивалась в торцах крайних комнат окнами или зеркалами, которые зрительно расширяли ее протяженность, от нее вглубь дома уходили личные комнаты и спальни хозяев, отделенные от анфилады узким черным коридором. Слуги жили в нижнем, невысоком этаже, там же располагались кухня, погреб и прочее. Маленькая мансарда предназначалась для детей или гостей.
Три первых акта проходили в последней комнате парадной анфилады, от которой дверь вела вглубь, в комнату Софьи. Зрители как бы заглядывали в дом через торцовое окно или сквозь большое зеркало, висевшее на торцовой стене. Эта комната считалась гостиной в женской половине дома и находилась в распоряжении хозяйки, то есть Софьи. В дни торжеств сюда заходили друзья и родственники, а менее близкие знакомые сидели в зале или парадной гостиной. Фамусову здесь нечего было делать, у него был собственный кабинет в противоположном конце анфилады, куда не должна была без нужды заходить Софья. Тем не менее второе действие Грибоедов начал с того, что Фамусов сидит в гостиной дочери, явно переваривая завтрак и неспешно внося в календарь дела на будущую неделю. Софья с Лизой заперлась у себя в комнате. Грибоедов хотел показать, что кабинет Фамусова занял Молчалин, трудясь над бумагами, о которых твердил в первом акте, а хозяин сбежал от него подальше, в гостиную дочери (больше просто некуда, парадные комнаты в обычные дни едва топили, чтобы не переводить напрасно дрова, а в предвидении вечернего приема их протапливали, мели и прибирали, и Фамусов не мог бы там с приятностью отдохнуть после еды).
Собственно, время от завтрака до обеда Фамусову следовало бы провести на службе, но за окном была скверная погода, и он, несомненно, предпочел послать туда Молчалина, когда тот управится с бумагами. Делать же в эти часы дня хозяевам решительно нечего — только надеяться, что к ним занесет какого-нибудь визитера. Появившемуся, как обещал, Чацкому старик искренне рад: все же с ним приличнее поговорить, чем с безгласным слугой. Естественно, они тотчас поссорились. Молодежь до крайности раздражала людей из поколения Фамусова. Грибоедов долго полагал, что дело в обычном старческом брюзжании, но причины были намного серьезнее. Он понял их, только глядя на Ермолова, который старался удержать своих адъютантов от вступления в тайные общества.
Ведь Ермолов сам в юности принял участие в заговоре (он предпочитал об этом не вспоминать, но Грибоедов знал его историю по семейным воспоминаниям о бабке Розенбергше), он был когда-то проникнут политическими идеями, верил в разум и в необходимость просвещения. Ермолов отказался от революционных устремлений, посидев в Петропавловской крепости; его менее твердые духом ровесники, как Алексей Федорович Грибоедов, сделали это раньше, в такт ударам гильотины Французской революции. И
