руку, в общем, что угодно, – и тотчас видишь на белой стене крупное, сияющее изображение.
Невелика важность, что кабатчик твердил, будто трепетанье картинок вызвано всего-навсего неровным ходом генератора, который, пыхтя и постукивая в подвале, снабжал током лампочки и холодильные змеевики в доме лавочницы… Публику – а в дни работы
Когда же некий свинопас пустил слух, что его пораненная, гноящаяся рука зарубцевалась за считанные часы, после того как он показал ее машине, многие посетители стали приносить с собой в сумках и мешках вещи, которые помещали в «поле зрения» эпископа, чтобы тот явил их на стене, к примеру кованые или глиняные слепки недужных органов и сердец, фотографии рудокопов, захворавших в штольнях, лозовые прутики для поисков новых рудных жил, щетинки и когти яловой домашней скотины либо клочки бумаги с нацарапанными на них желаниями, письма в никуда.
Молва охотно уступала натиску любопытных и верящих в чудеса. Она хотя и не брала от своих посетителей денег за вход, но так ловко раскладывала на пути в заднюю комнату самые прогорклые и лежалые свои товары, что почти никто не уходил из лавки, не купив хотя бы жестянку говяжьего жира, кулек грецких орехов или коробку пыльных шоколадных конфет.
Всего за неделю-другую задняя комната лавочницы – прохладная, темная кладовка в конце длинной вереницы стеллажей, комодов, бочек, сложенных штабелями ящиков – превратилась в чудесный грот: по стенам горели ряды свеч и коптилок, несколько полок, на которых уже не осталось товаров, служили теперь иной цели – там помещали цветочные букеты и медальоны в память об утешении, облегчении или исполнении желания. Движок неутомимо стучал все ночи напролет. На рассвете или в кромешном ночном мраке – когда бы ни зашел посетитель в лавку Молвы, из открытой двери грота падал магический голубой свет, отблеск преображения.
Торговля с Ясоном доказала, что даже плохонькое железо Томов все-таки обладало меновой стоимостью, и теперь кое-кто из рудоплавов снова задул свои печи, да и кое-кто из бездельников воротился из Балюстрадной бухты во тьму рудничных горизонтов, однако нашлись и такие, что совершенно предались видениям и чудесам грота: если до прибытия «Арго» их цепенила августовская жара, то теперь они сидели в задней комнате у Молвы, зачарованные необычайными картинами, дурили себе головы сивухой кабатчика и притаскивали все новые вещицы, чтобы испытать чудесную силу машины. Даже когда желанный эффект заставлял себя ждать, а от дизельного смрада и мельканья яркого света и тьмы слезились глаза, уже одни только нетерпеливые надежды, многочисленность и разнообразие собранных недугов и желаний создавали атмосферу, в которой, кажется, хоть сейчас, хоть немного погодя могло свершиться непостижимое.
Больше всех чарам бесплотных видений поддался собственный сын Молвы. Под руководством матери Батт великолепно освоил проектор – до блеска чистил отражатели, в два счета менял лампы, – и в конце концов Молва позволила ему обслуживать эпископ в одиночку. Впервые в жизни эпилептик изведал, что значит быть человеком среди людей; впервые они придвигались к нему, тянули руки, совали вещицы, которые надо поднести к оку машины, и подкупали его мелкими монетками и сластями, чтобы он держал картинки на стене ровно столько, сколько того требовала надежда на чудо. Батт хватал руки, плечи, подарки, взвизгивал и невнятно лопотал от восторга.
Двое суток Батт безраздельно царил над машиной, а когда лавочница хотела уложить его спать, он завопил и начал с такой силой сопротивляться, что в конце концов она постелила ему на матрасе под столом, на котором стоял эпископ, и еду назавтра отнесла туда же, в заднюю комнату, – он наотрез отказался отойти от машины, – а в итоге оставила всякую мысль о том, чтобы еще раз выманить подростка сына на улицу или хотя бы к прилавку.
Батт больше не выходил из своего грота; нужду он справлял в нише за ширмой, в которой проделал дырку, чтобы, сидя на жестяном ведре, не выпустить из поля зрения ни одной картинки. Когда он бывал один либо же когда хмель и усталость гасили у прочих фанатиков все и всяческие желания, он показывал машине кое-что из собственных вещей, находки той поры, когда он копался на свалках железного города, разыскивая цветные стекляшки, пуговицы или высохших в мышеловках мышей. Иногда он забывался неглубоким тревожным сном и тотчас вскакивал, стоило кому-нибудь только прикоснуться к эпископу. Так он провел весь август и первые дни сентября, не видя иного света, кроме раскаленных вольфрамовых нитей, невозмутимо оставался на посту, когда публика и уповающие на чудеса потихоньку разбежались и железный город начал забывать свою святыню.
Свечи и коптилки догорали, гасли, новыми их не заменяли, чудесный грот, утрачивая свой блеск, опять превращался в кладовку, а эпилептик смотрел, как возникают и исчезают на стене образы мира, и, казалось, был столь же беззащитен перед своей неутолимой жаждой все новых и новых бесплотных, сотканных из света картин, как и перед той чудовищной силой, что временами дергала его, трясла, швыряла наземь, выжимала пену изо рта.
После долгих недель зноя, когда одна лишь роса смягчала сушь, сентябрьской ночью зашумел первый осенний дождь, теплый, тяжелый, и тонкая почва террасных полей вбирала его в себя, пока растрескавшаяся, бесплодная твердь не насытилась и не превратилась в жижу, которая поползла из обнесенных стенками гнезд садов и пашен вниз, к морю.
Этой ночью Молва вдруг проснулась в испуге: было тихо. Звенящая тишина царила кругом. Снаружи шумел дождь, а в доме у нее стало тихо, как в недрах горы. Стук и пыхтенье движка умолкли. Торговка встала, накинула на плечи платок и торопливо спустилась по лестнице в лавку. Дверь задней комнаты была распахнута. Свет погас, теплился лишь какой-то слабый, едва уловимый отблеск. Шагнув в пропитанную запахом сада и свечного воска темноту, Молва увидела сына: он, как всегда, неподвижно сидел на корточках возле машины, возле холодного, черного куска железа. На лице Батта и на его руках еще словно бы играло легкое серое сияние, отсвет исчезнувших картин, едва ли более яркий, чем светлое пятно камня во мраке.
Молва закричала. Ее рука еще не коснулась с ужасом и нежностью сыновнего лба, а она уже знала, что это полоумное существо, которое она родила в муках, выхаживала и растила, стало камнем.
Глава десятая
Потребовалось пятеро мужчин, привычных к тяжелой работе, силачей вроде мясника, чтобы переправить окаменелого Батта из задней комнаты в лавку. У тачки под его тяжестью треснуло колесо, пришлось им обвязать его веревками и кожаными ремнями и нести как охотничий трофей; хриплое их дыхание, побагровевшие от натуги лица делали камень словно бы еще бесцветнее и холоднее.
Все попытки вернуть эпилептику упругость и жизнь остались безуспешны. Немец Дит, чтоб подарить