ГЛАВА 18
ОТ МИР СЕГО. НЕКРОЛОГ
11 декабря 1981 года, в пятницу, когда над здешним краем, огромная и ясная, раскинулась полярная ночь, в Лонгьир прибежали две собаки. Они волокли за собою обрывки упряжи, от всех шарахались и до того одичали, что Хьетиль Фюранн едва признал в них своих Аноре и Имиага, – ведь сущие волки! Собаки вмиг сожрали корм, который он им бросил, но, рыча, оскалили клыки и отпрянули, когда он попытался освободить их от постромок, что до сих пор связывали одного с другим; злющие, свирепые, они никого к себе не подпускали, и на четвертый день океанолог их пристрелил.
Ох уж эти собаки. Неужто лай никогда не кончится? А теперь боль, рывок – поезд тронулся. Мимо скользнула стенка набережной. Платформа. Волнолом. Пассау. Посветлело. Но лай не умолкал, отбивался от небесной тверди, приколоченной к чугунным столпам. Неужто никто не проучит этих псов? Ведь Пайер, бывало, быстро их утихомиривал – как только стальной прут раз-другой со свистом мелькнет в воздухе, сразу наступает тишина. Но это не пайеровские собаки. Точно не пайеровские. Клотц же пристрелил двух последних, на льдине, что дрейфовала в открытом море. Открытое море. А вон там что – горы? Берег? Земля! Вайпрехт попытался привстать.
Лежи, Карл, тихо сказал кто-то и наклонился к нему, лежи, и он, горящий в лихорадке, вновь упал на постель. Но качка, которую он чувствует, это же морская зыбь, и его корабль мчится на всех парусах. Как близко сейчас берег, зеленый берег, а дальше пустынные нивы, голые, безлистные тополя. А он лежит в своей темной каюте. Ему необходимо подняться на палубу. По правому борту зарифить марселя! Первый риф! Живо по реям! Брасопь! Марсафалы отдать!.. Тяни брасы! Риф-тали отдать!.. Тише, сказал кто-то из темноты, тише, успокойся. И все смолкло. Беззвучный норд-ост в такелаже. Собак нигде не слышно. Он очнулся, когда внизу вдруг лязгнуло железо, рельсы, колеса, тормозные башмаки, далекий возглас «Регенсбург!», хлопают двери, оконную занавеску осторожно задергивают, солнце пропадает. Регенсбург. Он же далеко в стороне от их маршрута. Это Берлин, Бреславль или еще какая- нибудь станция на обратном пути из Гамбурга в Вену. В небе над гамбургской гаванью вспыхивали снопы сигнальных ракет, причалы мерцали бенгальскими огнями, а суровые туманные горны звучали как один огромный орган, когда в порт вошел пакетбот из Вардё, доставивший первооткрывателей последней на свете новой земли. Потом на извозчиках сквозь ликование, на вокзале флаги и речи, перроны гремят здравицами – а ведь они потеряли свой корабль и не привезли ничего, кроме номенклатуры погребенных во льдах островов, и все же на каждой станции новое ликование, вот и сейчас за окном слышны шумные возгласы, нет, это никак не Регенсбург. Но почему занавески задернуты, почему он лежит в салон-вагоне, почему один? Где остальные? Он поднял голову и только сейчас увидел отца: адвокат при Верховном суде и управляющий имениями графа Эрбаха г-н Вайпрехт, в черном фраке, почтенный и серьезный, сидит у его постели и торжественно произносит: мы в Регенсбурге, Карл… Но ведь в Вардё его ожидало письмо с известием: наш дорогой батюшка ушел от нас; такая же весть ожидала Скарпу, Лузину и Орела. Ушел от нас. Скончался. В Вардё он выплачивает капитану «Николая» тысячу двести рублей серебром, за их спасение. Повсюду мир, говорят им, Наполеон[24] умер. Наш дорогой батюшка скончался. При ордене Олафа Святого, в белом парике, сходит с пакетбота на тромсёйский берег ледовый боцман и, уже радуясь привету старой женщины, обнимающей его на молу, кричит своим товарищам все то же моряцкое напутствие, каким так часто стремился заклинать невзгоды минувших лет: коли Господь с нами, не будет у нас супротивников. И вот уж ликование увлекает его прочь. Ушел от нас. Нет, тот, кто сидит у его постели, хоть и носит на фраке орден Великого герцогства Гессен-Дармштадт и увещевает его, никак не может быть отцом, который давно упокоился в Кёниге. Он снова поворачивается к незнакомцу и видит, что все-таки это отец. Правда, теперь отец молчит, и фрака на нем нет, только на груди что-то блестит, не орден, что-то другое, причиняющее боль глазам и тающее в жаркой мгле горячки.
Через шесть лет после возвращения из льдов я еще раз вижу сорокадвухлетнего уже лейтенанта морского флота Карла Вайпрехта, вижу, как он в бреду, смертельно измученный туберкулезом, лежит в салон-вагоне Елизаветинской железной дороги, а рядом с ним вижу опечаленного врача, это его брат, который приехал из оденвальдского Михельштадта в Вену, чтобы перевезти умирающего на родину, в Великое герцогство Гессен, в дом матери. Герой императорско-королевской полярной экспедиции уйдет из жизни не в Австро-Венгрии, не на чужбине, которую называл отечеством. Едут они в тишине. Брат бодрствует, настороженно вслушивается, готовый записать последние слова, завет. Но Вайпрехт все сказал еще несколько лет назад, под гром оваций в честь возвращения первооткрывателей: Я никогда не страдал морской болезнью, так он начал тогда одну из своих речей об Арктике и о состоянии науки, но вполне могу ее заполучить, если стану слушать россказни о моих победах, о моем бессмертии. Бессмертный! А у меня кашель… Изучение Арктики, говорил он, деградировало до бессмысленной игры в самопожертвование, а теперь сякнет в беспощадной погоне за новыми широтными рекордами в интересах национального тщеславия. Настало время порвать с такими традициями и избрать в науке иные пути, которые больше приличествуют природе и человеку. Ведь служить науке и прогрессу должно не все новыми человеческими и материальными жертвами, не все новыми полярными экспедициями навстречу гибели, а системою наблюдательных станций, полярных обсерваторий, которые обеспечат описанию арктических явлений постоянство, а людям – минимум безопасности. Пока главными мотивами исследований останутся националистическое честолюбие чисто открывательской экспедиции и мучительное покорение ледяных пустынь, для науки не будет места.
Заверяю вас, господа, сказал Вайпрехт в Граце на 48-м конгрессе немецких врачей и естествоиспытателей, заканчивая свой встреченный с огромным интересом доклад, заверяю вас, этими высказываниями я отнюдь не стремлюсь умалить заслуги моих арктических предшественников, ведь мало кто способен лучше, чем я, оценить принесенные ими жертвы. Публично излагая эти принципы, я обвиняю себя и выношу приговор части моих собственных успехов, достигнутых тяжким трудом.
В Нюрнберге командир «Адмирала Тегетхофа» приказывает опустить все лиселя и шепотом перечисляет морские глубины. Шестьдесят две сажени, илистый грунт… восемьдесят саженей… сто девять саженей, илистый грунт. Затем лот раскачивается на таких глубинах, где никакой лотлинь до дна не достанет. Капитан молчит. Дышит. Вечером в воскресенье, 27 марта 1881 года, поезд прибыл в Михельштадт. Вайпрехт не узнает друзей, которые входят в салон-вагон, поднимаются на его корабль. На носилках его несут в отчий дом. Он вернулся домой. После долгого отсутствия. Боже милосердный, какое свидание, пишет его семидесятилетняя мать в письме, отправленном в Вену в начале апреля, – его затуманенный взор не видел ни моей смертельной бледности, ни дрожи, ни слабости. Только когда я окликнула его по имени, он узнал меня, но вообразил, что я приехала в Вену навестить его, и трогательно поблагодарил меня за любовь. Две ночи и один день он еще был с нами, живой, а потом лежал в гробу, весь в цветах, до четверга 31 марта, когда был погребен в Кёниге, в