«Супостаты», «вороги»… Это относится, несомненно, не к одним только чужеземцам–поработителям. Бояре и князья, в народном понимании, не меньшие лиходеи, чем татары. Против тех и других приходится держать наготове боевой топор — надежное мужицкое оружие: к топору привычна рука Семена, натруженная в подневольной работе; с топором не расстается Фома, загнанный жестокой нуждой в «станишники»; за топоры берутся крестьяне, доведенные до отчаяния феодальными раздорами.
Мелик служит верой и правдой Дмитрию не потому, что считает его искренним народолюбцем. Семену дорого другое: князь Московский — непоколебимый противник татарского ига, Москва — средоточие сил народа, готовящегося дать врагу сокрушительный отпор. Выразителен спор Мелика с Ильей — беглым крепостным боярина Вельяминова. Настороженную реплику Ильи: «Ты, Семка, не бреши! Повсюду людей кабалят, а у тя выходит — Москва холопов в слободы сманивает, на волю пущает. Чудно! С чего бы это?» — Семен встречает словами, раскрывающими вынужденную демократичность политики князя Дмитрия: «У кого голова на плечах есть, тому понять не мудрено: Москва людей к себе приманивает, через то сильней становится. Освободи тебя, дурака, небось и ты горой за Москву стоять будешь…»
В другом месте крестьянский ходок из Рязани ищет защиты у Дмитрия, и когда князь непонимающе спрашивает: «Или я больше о смердах пекусь?» — ходок отвечает сперва уклончиво: «Кто тебя знает, княже», а затем говорит твердо, без обиняков: «Знаем, что ты Бегича на Воже разбил, что татар на Русь не пускаешь, заступись и ныне».
Обе эти сцены — ключевые в романе. Мнением народным, выстраданной идеей освобождения от татарского ига — вот чем сильна власть князя Дмитрия. И потому так логично авторское отступление в финале повествования: «Одного ратника из всех назвали Донским, остальные, безвестные, умирали сейчас на холодеющей земле, звали близких, кто в силах, ползли на зов труб. Но в века, в память народную Дмитрий вошел не один, не вдвоем с братом Владимиром Храбрым, а со всеми, кто бился на поле Куликовом, кто крови и жизни не жалел, защищая родную землю».
С большим мастерством нарисованы в «Зорях над Русью» сложные образы митрополита Алексия и Сергия Радонежского. Первое знакомство с ними вызывает раздумье: не в чрезмерно ли светлых тонах выписаны они и, в зависимости от этого, не слишком ли сглажена деятельность церкви, не имевшей ничего общего с героической народной историей?
Нет, функции Алексия и Сергия вполне определенны: оба они действуют в качестве мирских проповедников антитатарских убеждений; их характеры, равносильно характеру Дмитрия, проявляются в прямой связи с общенациональным освободительным движением.
Вместе с тем писатель, по–марксистски освещая историю, не мог, разумеется, ограничиться только положительными образами Алексия и Сергия. Достаточно вспомнить, как приходский поп лукаво поучает Семена Мелика непротивлению злу насилием; как три разных попа, в угоду татарам, согласно оправдывают измену родине боярином–новгородцем; какую неприглядную тяжбу ведут «святые отцы» за обладание митрополичьим саном после смерти Алексия, — и станут ясны разоблачаемые в книге реакционность и корыстность церковников, пренебрегающих сплошь и рядом освободительными идеалами народа.
Наконец, значение Алексия и особенно Сергия Радонежского — в противопоставлении их золотоордынскому «бессмертному» Хизру. Как солнечный луч открывает глазу резкие контуры предмета, так и линия Сергий — Хизр способствует выявлению глубинного исторического конфликта: Русь — Орда.
Напрасны отчаянные усилия Хизра вернуть времена Чингис–хана! напрасны не только потому, что Орда уже изживает себя, а потому, прежде всего, что на пути ее встал русский народ, который можно было, превосходя силой оружия, пленить, но дух сопротивления завоеватели не в состоянии были поколебать в народных массах. Он креп от часа к часу, чтобы разразиться великой бурей.
Орда извечно страшилась Руси. «Бату–хан боялся их! — в смятении восклицает Темир–мурза, единомышленник Хизра — Он одел Русь пеплом, он покорил это злое племя, но дальше на Европу пойти не посмел. Даже избив их и разрушив города их, он боялся оставить за спиной Золотой Орды этот упрямый лесной народ». И хотя на откровение Темира Хизр выкрикивает свирепый завет Чингис–хана: «Счастливее всех на земле тот, кто гонит разбитых врагов, грабит их добро, любуется слезами людей», хотя он грозит народу русскому черными бедами: «Перерезать, растоптать, сжечь», — в его неистовстве — бессилие Орды; волчьему сердцу Хизра недоступно ничто человеческое, оно исполнено лишь тупой ненависти — мертвой, бесплодной.
Сергий Радонежский, в противовес Хизру, страстно проповедует исторически справедливое дело — государственную самостоятельность Руси. Его зов, что будит стихию народного гнева, подобен семени в жаждущей урожая земле: вызванные им к жизни всходы стократ обильнее и плодоноснее. «Над Русской землей ястребы кружат, добычу высматривают, рвут и терзают, живую кровь пьют. Помни об этом всегда!.. Собирай соколиную рать. Приспело время! — вдохновенно говорит Сергий князю Дмитрию и еще повелительнее напутствует Семена Мелика: «Быть тебе белым кречетом!»
Целеустремленная контрастность свойственна всей композиции романа. Автор попеременно переносит действие в Сарай–Берке — центр Орды — и Тверь, в Литву и Каффу генуэзскую, в стан тевтонцев и Новгород Великий, изобличая лагерь, противоборствующий Москве. В злобный змеиный клубок сплетаются посягательства татарских ханов, набеги псов–рыцарей, ожесточенное сопротивление удельных князей, заговоры боярства… Тем величественнее победы молодой Руси над врагами, многочисленными и сильными.
Иго не вечно, оно должно пасть, потому что против него поднимаются не одиночные герои, а весь народ, единый и неодолимый в своем освободительном порыве; зорям, что занялись однажды, суждено разгореться вскоре незакатным огнем беспримерной Куликовской битвы, положившей начало краху татарщины, — таков пафос романа, его высокий идейный настрой.
Язык книги, свободный и от нарочитой архаики, и от излишней модернизации, сочен, многоцветен; он схож с искусным узором — простым и ясным в своей основе, — в который вкраплены детали затейливого рисунка, воскрешающего колорит далекой эпохи.
«Вече шумит полегоньку, посмеивается. Купец Микула попробовал было поперечить, но боярин Лазута мигнул своим, что с Воздвиженской улицы, те гурьбой протолкались к степени, загорланили, обещали шубу порвать. Купец через перила перегнулся, заговорил с ними добром. Куда там! Всю Воздвиженку напоил Лазута, того гляди со степени стащат. Лаяться Микула не стал, поскорее сошел долой, пожалел шубу…»
Живописная, многоплановая картина! Видишь и пассивно созерцающую происходящее, разуверившуюся в справедливости вечевых решений толпу новогородцев; и хитрого боярина Лазуту, сманившего на свою сторону посадский люд; и опасливого купца Микулу, которому шуба дороже истины… А в целом — знаменитое новогородское вече с его показным народовластием, острыми классовыми конфликтами.
Это одна из частиц добротной стилевой ткани, придающей написанному зримость, осязаемость — в патетике авторской речи, в лиризме отношений Семена и Насти, в героике Куликовской битвы. Невозможно спутать озорной, с острым присловьем говор Фомы и спокойное, по–народному мудрое изъяснение Мелика; велеречивое краснобайство попа Митяя и уверенные, насыщенные аллегорией сентенции Сергия; запальчивые тирады самолюбивого Тверского князя Михайлы и веские суждения Дмитрия, мыслящего широко, по– государственному.
Удачно дорисовывают историческую канву романа содержательные примечания, следующие в конце книги. Цель их не только в пояснении отдельных устаревших слов вроде «тиун», «изгой», «туга», «тысяцкий», но и в кратком истолковании ряда тогдашних обычаев, выражений, понятий: «церковь– обыденка», «сороковичок соболей», «ушкуйники», «басма».
Сказанное вовсе не означает, что все в «Зорях над Русью» бесспорно. Можно полемизировать, например, по поводу некоторой односторонности в оценке писателем роли князя Дмитрия. Иногда кажется, что диалектика этого характера сдержана, притушена; между тем в борьбе противоположностей и дано наиболее раскрыться столь сильной, но противоречивой натуре, какой представляется Дмитрий.
Большей художественной определенности ждешь от интересно задуманного образа Насти — верной подруги Семена Мелика; подчас (особенно во второй части повествования) ему недостает внутреннего развития, динамики, которые позволили бы полнее проявляться незаурядным качествам русской женщины– патриотки.
Несколько неожиданно, пожалуй, превращение Бориски из крестьянина, бегущего от боярской