Топчаном, главным врачом больницы и моим другом, о сложности моих взаимоотношений с Клеопатрой Горнак, и однажды, когда я высказал желание избавиться от нее, ему изменила его постоянная сдержанность и в сильном возбуждении он шепотом воскликнул: 'Если мы ее тронем пальцем, то завтра нас с тобой здесь не будет, понял?' Этим он ясно дал мне понять, что ему известно, как руководителю учреждения, о роли Клеопатры как информатора МГБ.
Забегая вперед, скажу, что даже детали моих взаимоотношений с Клеопатрой Горнак и роль в них Б. H. M. были известны в МГБ, что стало ясно из некоторых реплик моего следователя.
Мне запомнился конфликт с Клеопатрой Горнак, возникший при анализе материалов одного вскрытия и раскрывший ее роль, поскольку этот случай выплыл в процессе следствия. Речь шла о молодой женщине, родившей в акушерско-гинекологической клинике профессора И. И. Фейгеля (он тоже был в дальнейшем в числе 'врачей-убийц') здорового ребенка. Спустя несколько дней после родов у нее возникли тяжелые явления со стороны головного мозга, от которых она погибла. Вскрытие производила Клеопатра Горнак, и, зайдя в секционный зал к концу вскрытия, я застал следующую немую картину: по одну сторону секционного стола с вскрытым трупом женщины стоит в обличительной позе Клеопатра Горнак, по другую сторону — бледный как полотно, помертвевший, раздавленный профессор И. И. Фейгель и несколько его сотрудников в таком же состоянии. Разъяснение этой драматической сцены я получил от Клеопатры Горнак: она обнаружила тромбоз венозных сосудов твердой оболочки мозга с тяжелыми расстройствами мозгового кровообращения и объяснила развитие тромбоза сепсисом, т. е. послеродовым заражением крови.
По реакции профессора И. И. Фейгеля и его ассистентов было очевидно, что в этом заключении содержалась какая-то устрашающая угроза, повергшая их в шок.
Послеродовой сепсис — неприятное событие для родильного дома. Каждый случай такого осложнения обсуждается в специальной комиссии из специалистов-акушеров с детальным выяснением всех обстоятельств его возникновения, с принятием ряда эпидемиологических мероприятий для профилактики его распространения в роддоме. Это — чрезвычайное происшествие, но не такое уж исключительное, чтобы повергать в мистический ужас стоящих у секционного стола врачей, особенно — профессора Фейгеля, заведующего клиникой. Как правило, сепсис у роженицы источником своим имеет какой-то болезненный очаг, имевшийся у нее, и чрезвычайным происшествием является внесение инфекции медицинским персоналом при родовспоможении. В нормальных условиях все эти обстоятельства устанавливаются объективным и тщательным анализом, в котором клиника всегда бывает заинтересована. В данном случае, по-видимому, она не могла рассчитывать на такую объективность, очевидно, для этого не было нормальной обстановки. Отсюда — ужас перед последствиями, оправдываемый предысторией, непосредственно предшествовавшей описываемым событиям. Предыстория же такова. На профессора Фейгеля, члена КПСС, в течение некоторого времени велась энергичная атака, как и на многих профессоров еврейской национальности, заведующих кафедрами во 2-м Московском медицинском институте. Атакующие действовали по стереотипному шаблону. Они стремились доказать профессиональное несоответствие профессора руководству клиникой — И. И. Фейгель до того времени успешно руководил клиникой на протяжении более 20 лет. Кроме того, ему инкриминировались какие-то опыты на русских (именно!) женщинах, наносящие ущерб их здоровью. Главарем атакующей группы был профессор Ж.
Для меня стали очевидны та сила и те средства атаки, которым подвергается профессор Фейгель, и поэтому не было ничего удивительного в том, что заключение Клеопатры Горнак о послеродовом сепсисе прозвучало для него похоронным звоном. До сих пор я не могу решить, было ли это заключение только результатом невежества, поскольку каких-либо общеизвестных, классических признаков сепсиса не было ни в клинической картине болезни, ни в материалах вскрытия. Единственной находкой на вскрытии был тромбоз вен твердой мозговой оболочки, и, не имея в своей эрудиции объяснения причины его развития, она привлекла совершенно произвольное, лишенное обоснования объяснение: сепсис с тромбозом вен оболочек мозга. Для того чтобы раскрыть для читателя абсурдность такого заключения, следовало бы изложить патологию сепсиса и критерии его диагностики в клинике и на секционном столе.
Общедоступным языком сделать это чрезвычайна трудно. Поэтому прошу верить моему более чем полувековому опыту и моей эрудиции: сепсиса здесь не было даже в намеке. Как показал анализ истории болезни, у роженицы были до родов нарушения в составе крови, которые явились основой для развития тромбоза в послеродовом периоде с нередкой наклонностью в этом периоде к нарушениям в свертывающей системе крови. Однако Клеопатра Горнак, по-видимому, решила остаться верной своей невежественной версии, и случай этот, наряду с другими, был в моем уголовном досье в МГБ в качестве одного из доказательств сокрытия мной преступных действий евреев-профессоров.
Что касается профессора Фейгеля, то его судьба, как заведующего кафедрой, была предрешена, а освободившуюся кафедру получил атакующий Ж.
При таком профессиональном и этическом уровне профессор Ж. в моих действиях, совершенно корректных и объективных (тем более, что я знал, с кем имею дело), усматривал при деловых контактах и стремление нанести ущерб его профессиональному достоинству.
Однажды при случайной встрече в фойе Дома ученых осенью 1952 года он выразил мне в каких-то неопределенных выражениях его оценку моих действий и заключил ее словами: 'Ну, ничего, ничего, скоро Вы узнаете…' Что я узнаю, он недосказал, остановился, но в этих словах была совершенно открытая угроза, и я действительно 'скоро узнал…'. В одном из предъявленных мне обвинений — скрытые злодеяния еврейских террористов и дискредитация честных советских ученых — я легко узнал участие Ж.
Рассказанные истории — типичный пример для того времени; вариации могли касаться только реакции сердца в зависимости от эмоциональной устойчивости субъекта (разовьется или не разовьется инфаркт!).
Подобные события отнюдь не способствовали созданию и сохранению обстановки в вузе, необходимой для творческой, научной и педагогической работы. На еще не изгнанных профессоров давило ожидание изгнания и психологическое давление общей атмосферы. Многие профессора, независимо от их национальной принадлежности, жаловались на напряжение, с которым они читали лекции; чрезвычайно мешала скованность, из-за боязни не так выразиться, быть неправильно понятым, дать повод для политического искажения формулировок и т. д. Лекции подслушивались 'уловителями' 'космополитических и других идеологических извращений' (медицину надо было оберегать от них!).
Боялись использования технических достижений для такого подслушивания (магнитофонные замаскированные записи). Все это создавало иногда трагикомические ситуации и эпизоды. Один из них, характерный для описываемой эпохи, заслуживает передачи.
Действующие лица этого эпизода: 1. Профессор А. М. Чарный, зав. кафедрой патологической физиологии Центрального института усовершенствования врачей, человек крайне осторожный и живущий в постоянной боязни неприятностей и их ожидании. 2. Профессор Ш. Д. Машковский, член-корреспондент Академии медицинских наук, заведующий кафедрой паразитологии того же института, ученый с мировой известностью, безупречной порядочности и высокой общей культуры.
Однажды в осенний вечер 1952 года у меня в кабинете раздался звонок, и я услышал взволнованный голос А. М. Чарного. Передаю разговор с ним почти дословно. 'Яков Львович, скажите, профессор М., кажется, Ваш друг?' Я, разумеется, ответил утвердительно (он один из ближайших многолетних друзей моих и всей семьи). 'В таком случае, — продолжал А. М. Чарный, — я должен Вас предупредить, чтобы Вы были с ним осторожны, он подлец и провокатор!' Я сначала даже не понял, о ком идет речь, поскольку такая характеристика никак не ассоциировалась с личностью Ш. Д. Машковского, и, переспросив А. М. Чарного, о ком идет речь, получил подтверждение, что речь идет именно о Ш. Д. Машковском. На вопрос 'Что произошло?' А. М. ответил, что я еще не знаю о его выступлении в сегодняшнем заседании совета профессоров института. Я был потрясен. Я не допускал мысли о каком-либо подлом поступке Ш. Д.
Машковского, но подумал, что, возможно, он, вследствие плохой ориентации в общей обстановке, допустил какой-нибудь ляпсус, вызвавший такую характеристику. Оказалось, что 'провокационное' выступление Ш. Д. Машковского заключалось в том, что он говорил о желательности снабжения кафедр магнитофонами для записи лекций. У меня отлегло от сердца. Я вспомнил, что Ш. Д. Машковский неоднократно выражал сожаление об отсутствии магнитофона, т. к. многие интересные мысли, возникающие по ходу чтения лекции, потом ускользают из памяти. Я полностью разделял это желание Ш. Д. Машковского, т. к. всякая лекция, если она не стандартно и стереотипно вызубренная, действительно творческий процесс, заслуживающий фиксации в записи. Я спросил у А. М. Чарного, в чем же он