– Хто це? – спросил он у певчего-малоросса, бывшего киевского семинариста.
– А хіба ти не знаєш? – удивился тот. – Цесарівна Лизавета. Дочка Першого Петра.
Все сошлось в одно мгновение.
Стало быть, именно Елизавета тот больной царь, которого должен Олекса исцелить своим голосом! «Что ж ты, Алешка, в Давиды себя рядишь?!» – вспомнил Розум гневный окрик дьяка. Но разве было кощунством желание помочь и ощущение благой силы, к которой он теперь становился причастен?! Оставалось только избавиться от ора и рева, усвоить хоть часть ангельского сладкозвучия, чтобы голосом своим помочь несчастной царевне. И Олекса старался так, что даже сам капельмейстер-итальянец решил, что пора уже выпустить голосистого красавца на государынины очи и разрешить ему спеть вместе с другими, лучшими певцами в придворной церкви Анны Иоанновны.
Олекса заметил царевну сразу, хотя ее пухленькое личико еле выглядывало из-за массивных плеч новой императрицы. Елизавета была грустна, бледна, в своем обычном теперь полумонашеском тафтяном платье – и не выпускала руки Насти Шубиной, с которой показывалась всюду, не боясь гнева государыни. Взгляд у цесаревны был тяжелый, неподвижный, отстраненный, и лишь иногда загорался теплой, робкой улыбкой, как будто через головы окружающих она переглядывалась с какой-то невидимой остальным, но необычайно важной для нее персоной.
Когда Олекса увидел Елизавету, исчезло все вокруг. Олекса пел так, как никогда еще ему не удавалось – ни в чемерской церкви, ни здесь, в Петербурге. Но голос его был подобен не грозному раскату иерихонской трубы, а ангельскому сладкозвучию, и слушателям хотелось не устремиться за ним к высотам мужества, а упокоиться в лоне благодати.
Розум забыл о себе, забыл обо всем на свете – он видел лишь купол церкви и пухленькое личико царевны. И с каждой удачно взятой нотой это лицо все больше и больше приоткрывалось для него – как тайна, с которой срывалась одна печать за другой. Он давно уже оставил позади себя хор, и капельмейстер-итальянец беспомощно застыл за изящной спиной распорядителя придворных увеселений Рейнгольда Левенвольде. Но свершилось главное – Елизавета как будто очнулась от сна, лицо ее потеплело и обмякло, а стоявшая рядом с ней сероглазая барышня бросила на Олексу растерянный взгляд отпущенной на свободу рабыни.
Когда все закончилось, цесаревна подошла к певчему и робко, словно на ощупь, коснулась его щеки мягкой, как у ребенка, ладонью. Она как будто искала в нем черты кого-то другого, но, даже не найдя их, улыбалась все так же умиротворенно и ласково.
– Как зовут тебя? – спросила она наконец, и низкая, грудная волна цесаревниного голоса обдала Олексу сокровенной сладостью.
– Олекса Розум, – ответил он. – По-вашему – Алексей, Алеша…
– Алеша? – ахнула цесаревна, и лицо ее исказилось. А потом спросила, справившись с навернувшимися на глаза слезами: – Будешь петь для меня, Алеша?
Этот вопрос и решил его участь.
Глава четвертая
Новый ангел
– Как ты, Алексей Григорьевич, на брата моего похож, – говорила Настенька Шубина, задумчиво наблюдая за Розумом, который, дожидаясь Елизавету, распевался в примыкавшей к Лизанькиным покоям гостиной.
Розуму давно уже не давали покоя взгляды Елизаветиной подруги. Сам он считал себя счастливцем и тешился счастьем, как ребенок – редкой и драгоценной игрушкой, но эта милая сероглазая барышня почему-то видела в нем осужденного на казнь. И каждый раз, встречая ее сочувствующий взгляд, Олекса искал в себе страдание, но не находил его. Теперь же эта не в меру чувствительная особа утверждала, что он похож на ее несчастного брата.
– Чем же это я на Алексея Яковлевича похож? – спросил Олекса, прервав свои вокальные упражнения.
Настенька несколько минут раздумывала.
– А тем, что помочь Елисавет Петровне хочешь, – ответила она наконец, бросив начатое вышивание на приютившийся рядом колченогий столик. – Вот и брат мой того же хотел, а теперь на Камчатке мучится. Бежал бы ты от царевны нашей подале.
«О брате старается… – подумал Олекса, – хочет, чтобы Лизанька его дожидалась», – но Настя, словно прочитав его мысли, задумчиво продолжила:
– Не о том пекусь, чтобы Елисавет Петровна брата дождалась, а о том, чтобы горя вокруг себя не множила…
– Да почему же горя? – с самым искренним недоумением спросил Олекса. – Счастлив я подле нее.
Олекса и действительно был счастлив. Цесаревна приблизила его к себе, и вскоре Розум стал вхож не только в покои, но и в сердце Елизаветы. По вечерам он пел Елизавете и Насте, и обе девицы его заслушивались: цесаревна – до слез, Настя – до тихой задумчивости.
– Тихий ангел пролетел! – говорила тогда Елизавета и, отерев слезы, уводила Олексу в свои покои.
Цесаревна называла его на русский лад – Алешей Разумовским, малороссийское «Олекса» казалось ей странным и неблагозвучным, но Розум вскоре заметил, что каждый раз, произнося его имя, Елизавета вспоминает сосланного на Камчатку возлюбленного. Это и томило, и радовало Олексу – ему не хотелось считать себя вором, завладевшим в отсутствие Шубина сердцем и памятью его непостоянной подруги, но в то же время было почти нестерпимо видеть, как цесаревна ищет в его чертах другие черты.
Настенька вздохнула и вернулась к начатому вышиванию. Олекса пристально взглянул на нее, а потом затянул протяжную малороссийскую песню, до слез умилявшую обеих девиц.
«Цвіте терен, терен цвіте, цвіте – опадає, хто з любов’ю не знається, той горя не знає…» – пел он, надеясь, что Елизавета, с утра запершаяся в спальне и пребывавшая в меланхолии, выйдет и подпоет ему. Обычно так и случалось: какая бы тоска ни томила цесаревну с утра, голос Розума придавал ей силы.
«Сладко поет, – подумала Настенька, – но жалко его, бедного. В ангелы-хранители к Елисавет Петровне набивается. А того не знает, что тяжело ангелам на этом свете живется. Когда кого-то за руку ведешь, пальцы немеют…» Она до крови уколола палец и машинально отбросила натянутую на обруч ткань – в комнату вошла Елизавета и полной грудью, всласть, коверкая украинские слова, подпела Розуму.
– Ну и голосистый же ты, Алеша, – сказала цесаревна, обнимая певца за плечи, и Настя невольно вздрогнула. Она так часто слышала из Елизаветиных уст имя брата, что, обращенное к Разумовскому, оно казалось вещью, не нашедшей хозяина. – Как голос твой услышу, так печаль словно рукой снимает. А ты, Настя, что грустишь?
– Домой мне пора, Елисавет Петровна, – ответила Настенька и почувствовала, что сбросила с плеч неслыханный груз.
Насте и в самом деле нечего было делать рядом с повеселевшей цесаревной, которая уже не видела в своей подруге спасительницу.
– Зачем же домой? – растерянно спросила Елизавета, хотя давно ждала этого решения. – Разве плохо тебе здесь?
– Письмо я получила, – вздохнула Настенька. – Батюшка болен.
– Ну, ежели так… – Елизавета звонко расцеловала Настю в щеки, и та не почувствовала в голосе цесаревны горечи расставания. – Отца на ноги подымай и к нам возвращайся.
– Вернусь, когда ты, Лиза, в силе будешь и Алеше помочь сможешь, – ответила Настенька, с тайным удовлетворением наблюдая, как при имени брата на лицо Елизаветы ложится скорбная тень.
Глава пятая
Смерть капитана Шубина
В Шубино Настю ожидали нерадостные вести. Узнав о сыне, Яков Петрович сначала впал в буйство и попытался изрезать ножом портрет любимого императора, а потом слег, истощив жизненные силы в этом порыве отчаяния. Послали за лекарем, но и после спешных врачебных мер Шубину-старшему не полегчало.
– Ты скажи мне, Настя, зачем все это? – спрашивал Яков Петрович у дочери. – Столько лет тянул лямку – под Нарвой отступал, под Лесной и Полтавой викторию одерживал, пальца лишился, хотел пожить на покое, но и тут он ко мне подобрался…