Остермана и присела у постели Петруши, нежно, по-матерински, коснулась его пылавшей смертным жаром щеки прохладной, благоуханной ладонью.
– Лизанька, – прошептал мальчик. – Пришла, значит…
– У императора оспа, – предостерег ее барон. – Вы можете заразиться, принцесса.
– А я оспой уже болела, – рассмеялась Елизавета. В трагические минуты ее розовые губки сводила судорога смеха, пугавшая самые неробкие души. – И, видишь, выздоровела. Не подурнела даже. И Петруша наш выздоровеет. Непременно.
– Нет, Лиза, я умру… – император произнес эти слова без тени сожаления или испуга – спокойно, буднично, просто. – Видение мне было, я тебе рассказать хочу.
– Какое видение, милый?
– Будто стоит у моей постели император покойный, дед мой, и говорит: «Уступи престол, Петруша. Не твой он. Уступи сам». И грозно так хмурится, страшно. «Уступи, говорит, престол дочери моей Елисавете. Ты волю свою перед смертью объявить должен. Там, в раю, тебя отец с матерью заждались, и сестра Наташа ждет не дождется. Тебе с ними быть, а мне с Лизой». Вот я и позвал тебя, Лиза, волю свою объявить хочу.
Петруша рассказывал медленно, протяжно, казалось, что вслед за каждым произнесенным словом из него капля за каплей вытекают жизненные силы.
И тут случилось небывалое: цесаревна упала на колени перед постелью, обняла мальчика и громко, отчаянно зарыдала.
– Не хочу я престола, Петруша, – горько, настойчиво повторяла она. – Видит Бог, не хочу. Не составляй завещания, погубишь меня совсем. Душу мою соблазном не испытывай – слаба я сейчас. В Александров уеду, затворюсь ото всех – мне, кроме покоя и воли, ничего не нужно. А престол кому хочешь передай. Я стерплю. Вон хоть Катьке твоей.
– Император без сознания, принцесса, и волю свою объявить не успеет, – вмешался Остерман, давно заметивший, что Елизавета рыдает впустую и государь не слышит ее слез и слов. – А кому править, решит Верховный совет.
Цесаревна рывком поднялась с колен, поцеловала Петрушу в лоб и медленно перекрестила. Потом вышла – так же тихо и незаметно, как появилась, и Остерману показалось, что никакой Елизаветы здесь никогда и не было.
Евдокии Федоровне не спалось. Рядом умирал внук, а ей не позволяли переступить порог его спальни. Вот так, без нее, ушли в последний путь все те, кого она любила и ненавидела. На колу, в страшных мучениях, скончался ее возлюбленный Степан Глебов – последняя радость, отпущенная былой царице перед долгим, неслыханным страданием. Потом ушел сын, царевич Алексей, до смерти замученный отцом, и Евдокия, заключенная в Ладожском монастыре, смогла лишь мысленно с ним попрощаться. Вместе со смертью Петра I Евдокия лишилась ненависти к лютому и страшному врагу, который насильно постриг ее, постылую жену, в монахини, разлучил с сыном, казнил брата, Авраама Лопухина, и посадил на кол возлюбленного, но душа ее опустела, как дом, оставшийся без хозяина. Некого было ненавидеть, и незачем стало жить. На свете оставались лишь внуки, Петруша и Наташа, но о них инокиня Елена почти ничего не знала. Лишь иногда, страшась собственной смелости, она представляла, как обнимет Петрушу, и заплачет, и расскажет о том, как долгие годы он был ее единственной надеждой, и она держала эту надежду в руках, как церковную свечу…
И вот теперь внук оставлял Евдокию одну на свете, где все казалось туманным и зыбким, как серое марево Ладоги, много лет стеной обступавшее монахиню. Робко, тихо подошла она к заветным дверям Петрушиной спальни и столкнулась с выходившей от мальчика цесаревной.
– Как он? – только и спросила Евдокия.
– Отходит, – прошептала Елизавета, как будто боялась, что ее услышат. – Без памяти он. Стонет. Мучается, видно.
– Тебя зачем звал? Говори как есть. – Евдокия сурово, пытливо вгляделась в лицо цесаревны.
Сейчас Елизавета не казалась ей ожившим Петром, для забавы надевшим женское платье. В голубых – прежде лукавых и властных – глазах цесаревны застыла такая мука, такой страх перед будущим, такое нежелание нести свой крест, что сердце Евдокии, окаменевшее от ненависти, захлестнула материнская жалость. Эта жалость, как волна, сбила царицу с ног, обрушилась на нее соленым водопадом, и Евдокии на мгновение показалось, что нет в мире правых и виноватых, а есть лишь мера страдания, отпущенная каждому. И, почувствовав исходящее от царицы сочувствие, Елизавета не посмела врать и запираться.
– Видение ему было, – призналась она, – дед к Петруше приходил. Потому, видно, и мучается мальчик. Не по силам ему такой гость.
Несколько минут они молча смотрели друг на друга, а потом на глаза цесаревны навернулись слезы – и она по-бабьи закрылась от Евдокии рукавом.
– Ты прости меня, – сказала Елизавета сквозь слезы. – За отца прости, за мать. Может статься, и я, как отец, править буду, если приведет Господь. Но я твоего прощения никогда не забуду и, Бог свидетель, отблагодарю.
– Разучилась я прощать. Но сейчас вспомнить нужно, иначе не уйдет Петруша легко, без мучений. Не отпустит его царь покойный. Что ж, Петр Алексеевич, царь Ирод, прощаю я тебя – и за себя, и за сына нашего Алешеньку, и за брата Авраама, и за Степана Глебова, и за всех, кого ты вместе со мной к мукам приговорил. И жену твою и пособницу, солдатку Катерину прощаю. А дочери твоей в том клянусь.
Елизавета сняла с шеи крестильный крестик, и Евдокия, скрепляя клятву, прикоснулась к нему губами. Цесаревна отодвинулась от Петрушиной двери, дала Евдокии пройти, но на пороге царицу перехватил Остерман:
– К нему нельзя. Император без памяти.
– Отойди, Андрей Иванович. Мой час пришел, – она сказала это так торжественно и решительно, с такой правотой и силой, что Остерман не посмел перечить. – Уйдите все, я сама с Петрушей останусь.
Присев у постели мальчика, она долго еще что-то шептала, и от каждого звука, слетавшего с бабушкиных уст, мальчику, казалось, становилось легче дышать, и теплел, наполнялся негой и лаской воздух. И лишь когда гримаса страдания, как маска приросшая к лицу Петруши, сменилась радостной, освобожденной улыбкой, Евдокия Федоровна позволила изнывавшему в ожидании Остерману под руки вывести себя из покоев внука. Она сделала главное и теперь могла скорбеть в одиночестве.
Глава третья
Смерть юного императора
Смерть юного императора Петра II стала для Елизаветы катастрофой. Раньше она, как могла, использовала страстную привязанность Петруши – его желание всегда быть рядом с ней, идти рука об руку по скользким дорогам жизни – будь-то дворцовый паркет или осенние поля, по которым они носились верхом, пьянея от свободы и молодости. Елизавета держала Петрушу на расстоянии: он был для нее мальчиком, подростком, пусть – бесконечно влюбленным в свою красавицу-тетушку, но все-таки ребенком. Цесаревна могла прикоснуться легким, сестринско-материнским поцелуем к его щеке, но никогда бы не коснулась губ обожавшего ее мальчика. А он ждал и таял от восхищения.
После смерти Петруши Елизавета скрылась в Александрове, и там, во время долгих бесцельных прогулок по заснеженным полям в компании Алеши Шубина, вспоминала, как, бывало, смотрел на нее император, как в его улыбке соединялась детская восторженность и юношеская страстность, и как она отвечала на эту улыбку двусмысленными, лукавыми фразами.
– Ты, Лиза, мне как сестра, – любил говорить Петруша, – а может, и больше. Чего хочешь проси – все для тебя сделаю.
И она просила – денег, чтобы возвращать свои бесконечные долги, оплачивать услуги портных и ювелиров и по-прежнему оставаться богиней придворных праздников и приемов. Петруша хотел было поделиться с цесаревной властью, намеревался жениться на своей очаровательной тетушке, но цесаревна отклонила это его предложение, она хотела не власти и высокого положения супруги императора, а лишь свободы и праздничного блеска. И все это влюбленный мальчик охотно предоставлял ей.
Иногда он нарушал их с Елизаветой молчаливое соглашение – деньги и придворный блеск в обмен на возможность хоть иногда побыть с цесаревной, скакать с ней бок о бок по холодным осенним полям, подержать в ладонях ее пухленькую, унизанную перстнями ручку или получить сестринский поцелуй в щеку