Такое сомнение, по сути, и есть ничто иное, как доверие, – может быть, не к слову самому по себе, ибо в словах можно извериться, но к смыслу, который со слова надлежит спрашивать...
Короче говоря, подманив слушателя – с вопросом ли, без вопроса, – изволь не откладывая и сполна оплатить кредитованное тебе доверие.
Для всего этого хорошо подходил род драматургии, с его непременной событийностью и конфликтностью. И, думаю, в особенности – радиодраматургии.
Было дело, авторам, уже имевшим на счету не один десяток передач, предлагали перенести их предприятие на телевидение, точнее, и туда тоже. Не изменить радиослушателям, но подключить к ним еще и телезрителей. Тогда ревниво заартачилось радио, а теперь я понимаю, что остаться верными ему и только ему следовало во всех отношениях. Возможно, прежде всего в отношении все того же доверия, за оплату которого столь горячо ратовал Борис Житков.
Мне кажется, именно радио, радиотеатр рождены для создания этой зоны доверия.
Теперь, когда «существует – и ни в зуб ногой» тиранический домашний экран, больше бросаются в глаза (в глаза – не в уши) изначальные, первородные недостатки радио. Его ограниченность. Обделенность. То, что «не видно».
Но, как почти всегда и бывает, ограниченность реваншистски оборачивается преимуществом. Слабость – силой. Во всяком случае, особенностью, которой у других нету.
Сила радио как раз в том, что «не видно». В том, что звук не одет материальной – и, стало быть, слишком определенной, тяготеющей к однозначности – плотью.
«Настоящий», «плотский» театр, в том числе и телевизионный, может многое, почти все, но чего-то категорически и драматически не может. Не зря его, театра, гении, художники с запредельно устремленной творческой мечтой, порою вдруг начинали тяготиться как бы самой его материальностью, воплощенной во многом, начиная хотя бы с простейшего, с жесткой переборчивости театральной труппы, но отнюдь не кончая этим. И вот Станиславский, ощущая разлад между бестелесным замыслом и конкретным результатом, пусть даже до известной степени совершенным, начинает любить не спектакль, а репетицию, движение к цели, а не ее, достигнутую, – нет, в том-то и дело, что, как оказывалось, не достигнутую в мере, способной удовлетворить взыскующий дух. А Гордон Крэг, отчаиваясь в возможностях актеров, наделенных ростом и весом, олицетворить его фантастические видения, заявляет, что мечтает о театре марионеток. Правда, оговаривается, что готов смириться с живыми актерами, если все они будут совершенны и гениальны, как его мать Эллен Терри, но это еще одна утопия, предложенная взамен первой.
В радиотеатре, в театре звука и только звука, есть та высокая степень условности, которая дает воображению слушателя простор, а умению актера – едва ли не беспредельность. (Скажу не ходя далеко, что, слушая хотя бы и «Страну Литературных Героев», я с изумлением открываю для себя в талантах, допустим, Ларионова или Невинного, хорошо знакомых и чуть ли не изученных по театральным и киноработам, неведомое мне прежде протеическое их свойство, способность многократно и многообразно перевоплощаться в Ноздрева, Митрофана, Аркашку Счастливцева.) То есть условность ведет к безусловности, с какой слушатель – хоть вот и я на пробу – верит в абсолютную реальность творимого в радиотеатре. Дает невидимому ту форму видимости, которую никто не способен оспорить и поставить под сомнение.
Славная девочка, которая написала нашему Гене письмо, предложив дружить, переписываться и для начала обменяться фотографиями, наивно, но несомненно утвердила эту силу радиотеатра. Именно его.
А вообще-то мой панегирик неосязаемому и невидимому звуку можно расценивать и как традиционное воззвание автора к читательской (на сей раз не слушательской) снисхо-дительности. Автор готов нести полную ответственность за то, что он написал и печатает, но все же робко напоминает: писалось-то это прежде всего для радио. Для того, чтобы звучать.
«ЖЕНИТЬБА» ЗАКАНЧИВАЕТСЯ ЖЕНИТЬБОЙ
Гена. Здрасте, Архип Архипыч! А я уж думал, что опоздал...
Профессор. Да нет, Геночка, просто мы увлеклись беседой. Входи, входи. Вот – познакомьтесь!
Гена. Очень приятно. Гена.
Незнакомец (необыкновенно сладким голосом). Мне также – очень, очень приятно! Честь имею представиться: Балтазар Балтазарович Жевакин!
Гена. Кто-кто?
Профессор. Экий ты, право... Тебе же сказали: Жевакин. Ну, помнишь женихов из гоголевской комедии «Женитьба»? Так вот, Балтазар Балтазарович один из них. Тот, что служил на флоте и в Сицилии побывал...
Жевакин. Точно-с так! Ах, Сицилия, что за страна, право! Вид, я вам доложу, восхитительный! Эдакие горы, эдак деревцо какое-нибудь гранатное, и везде италианочки, италианочки, такие розанчики, так вот и хочется поцеловать! И представьте себе, все изъясняются по-французски!
Гена
Жевакин. Все-с решительно! Вы даже, может быть, не поверите тому, что я вам доложу; мы жили там тридцать четыре дня, и во все это время ни одного слова я не слыхал от них по- русски!
Гена
Жевакин
Гена. Ну, вижу.
Жевакин. Суконце-то английское! Так вот-с, в 1795 году, как раз когда эскадра наша была в Сицилии, купил я его еще мичманом и сшил из него мундир. В 801-м, при Павле Петровиче, я был сделан лейтенантом – сукно было совсем новешенькое. В 814-м сделал экспедицию вокруг света, и вот только по швам немного поистерлось. В 815-м вышел в отставку, только перелицевал: уж десять лет ношу... постойте, точно ли десять? Ведь на дворе у нас, ежели не ошибаюсь, как раз 1825 год?
Гена. Ну, положим, у нас-то совсем другой...
Профессор