гаденыш посмел плюнуть мне в лицо, когда я сказала ему, что я шлюха!» Она распрямляется. И поза, и голос искрятся ненавистью. Обращается к зеленой занавеске: «Представляешь, тот тип, что приходил сюда с этим бедным мальчиком, он еще обзывал меня по-всякому, так вот, сам-то он знаешь чего делает?» Она опускается перед занавеской на колени: «Он этого бедного юнца-тихоню держит при себе, чтобы тот ему всякие там удовольствия доставлял! Он подобрал его, когда тот был еще совсем малыш. Ну, сиротка, брошенный, просто бродил себе никому не нужный по улицам. Тот научил его, как держать в руках «калашников», а по вечерам подвязывал к его ногам бубенчики. И заставлял танцевать. Мразь какая!» Она приваливается спиной к стене. Вдыхает несколько глубоких глотков тяжелого воздуха, пропахшего порохом и дымом. «У мальчишки на теле живого места нет! Кругом следы от ожогов, на бедрах, на ягодицах… какой ужас! Тот тип ему автоматным дулом тело поджаривает!» По ее щекам бегут слезы, они задерживаются в ямочках, появляющихся вокруг губ, когда она плачет, потом стекают по подбородку на шею, чтобы растаять на груди, из которой рвется крик: «Подонки! Паршивцы несчастные!»
Она уходит.
Ничего не сказав.
Ни на что не взглянув.
Ничего не тронув.
Только на другой день она возвращается обратно.
Ничего нового.
Мужчина — ее муж — еще дышит.
Она делает ему свежую капельницу.
Закапывает в глаза: одна капля, две; одна, две.
Вот и все.
Поджав под себя ноги, она садится на матрас. Достает из пластикового пакета кусок материи, две детские рубашонки, узелок со швейными принадлежностями, в котором она роется в поисках ножниц. Вырезает кусочки в ткани, чтобы поставить на рубашонках заплатки.
Временами она бегло посматривает в сторону зеленой занавески, но гораздо чаще с тоской бросает взгляд на шторы с перелетными птицами, чуть-чуть отдернутые, чтобы был виден двор. Малейший шорох заставляет ее поднять голову. Она вслушивается и всматривается — а вдруг кто-то вошел.
Но никто не приходит, нет.
Как и каждый день в полуденный час, мулла призывает к молитве. Сегодня он проповедует о знамении: «„
Умолкнув, женщина погружается в долгие безмолвные думы, медленно нашивая заплатки на две детские рубашонки.
От долгого раздумья она пробуждается, только когда громко вскрикивает, уколов палец иглой. Отсасывает кровь и снова принимается шить. «Утром… ко мне в спальню снова приходил мой отец. Под мышкой у него был Коран, мой, тот самый, что лежал вот здесь… да, это он его унес… а теперь пришел требовать с меня павлинье перо. Потому что в Коране его не было. Он сказал, что это тот мальчик — которого я впускаю сюда, к себе, — украл перо. Позарез надо, чтобы я попросила его еще прийти». Она встает, подходит к окну. «Вот его я и жду».
Она выходит из дома. Ее шаги пересекают двор, останавливаются у калитки на улицу. Должно быть, ей хочется окинуть улицу взглядом. Пусто. Тихо. Никого, даже намека на прохожих нет. Она идет несолоно хлебавши к дому. Ждет снаружи, перед окном. На фоне перелетных птиц, раскинувших крылья в желтом и синем небе, вырисовывается ее силуэт.
Солнце на закате.
Женщине нужно навестить детей.
Прежде чем оставить дом, она, задержавшись в комнате, делает все что обычно.
Потом она уходит.
Этой ночью нет стрельбы.
В мертвенном и холодном лунном свете на всех улицах города заливаются лаем бродячие псы. До зари.
Их мучит голод.
Нынче вечером обошлось без трупов.
С первым лучом рассвета кто-то стучит в калитку, потом открывает ее и входит во двор. Идет прямо к двери, ведущей в коридор. Кладет что-то наземь и уходит.
Когда последняя капля из кружки стекает по резиновой трубке, чтобы проникнуть в вены мужчины, женщина входит опять.
Когда она появляется в комнате, вид у нее более усталый, чем обычно. Мрачен взгляд под чадрой.