допустить.[826]
К этому следует добавить полицаев, старост, бургомистров и прочих, кто действовал на оккупированной территории против партизан или участвовал в операциях по уничтожению евреев — таких наберется еще полмиллиона. Евреев в их рядах по известным причинам быть не могло. Все это хорошо известно Солженицыну — ведь он сталкивался с множеством бывших военнопленных в ГУЛАГе, а потом с пафосом их защищал, доказывая, что это не они изменили родине, а родина предала их — предала дважды: оставила в плену без всякой поддержки, а затем отправила в ГУЛАГ как изменников.
При всей спорности такой позиции с точки зрения отнюдь не только советского, но и русского патриотизма, она восхищала смелостью и независимостью. Не даром агитпроп с бульдожьей хваткой вцепился в «литературного власовца Солженицера».
А дезертиры? В 2000 году, когда работа над двухтомником была уже в завершении, вручая премию своего имени писателю-«нравственнику» Валентину Распутину, Солженицын особенно высоко оценил его повесть «Живи и помни». Подчеркнул, что писатель «заметно выделился в 1974 внезапностью темы — дезертирством, — до того запрещённой и замолчанной, и внезапностью трактовки её».[827] Еще подчеркнул, что «в общем-то, в Советском Союзе в войну дезертиров были тысячи, даже десятки тысяч, и пересидевших в укрытии от первого дня войны до последнего, о чём наша история сумела смолчать, знал лишь уголовный кодекс да амнистия 7 июля 1945 года. Но в отблещенной советской литературе немыслимо было вымолвить даже полслова понимающего, а тем более сочувственного к дезертиру. Распутин — переступил этот запрет».[828]
Кто же были те десятки тысяч дезертиров, сочувствие к которым так восхищает Александра Исаевича? Понятно, что он говорит о братьях-славянах — таких, как герой В. Распутина. Но, «протягивая рукопожатие» (по его изящному выражению) «солженицерам», он выставляет совсем иной счет.
На страницах израильского журнала «22» бывший фронтовик Иона Деген вспоминал, как в начале войны звал своего приятеля Шулима Даина пойти добровольно на фронт, но тот возразил: «„сцепились насмерть два фашистских чудовища“, и что нам в том участвовать» (т. II, стр. 368) — вот и доказательство еврейской «неблагонадежности»! Тут же, правда, выясняется, что Шулим Даин не думал дезертировать или пересидеть в укрытии: «„Когда меня призовут на войну, я пойду на войну. Но добровольно? — ни в коем случае“» (т. II, стр. 368). Его призвали, он пошел и погиб под Сталинградом.
«Да, сталинский режим не лучше гитлеровского. Но для евреев
Это — о годах войны, когда — повторю — евреи под оккупацией истреблялись поголовно, попадавшие в плен расстреливались на месте, а еврейского государства еще не было и в помине! Невольно приходят на память слова Юлиана Тувима, адресованные польским единомышленникам Солженицына:
«Мы, Шлоймы, Срули, Мойшки, пархатые, чесночные, мы, со множеством обидных прозвищ, мы показали себя достойными Ахиллов, Ричардов Львиное Сердце и прочих героев. Мы в катакомбах и бункерах Варшавы, в зловонных трубах канализации дивили наших соседей — крыс. Мы, с ружьями на баррикадах, мы, под самолетами, которые бомбили наши убогие дома, мы были солдатами свободы и чести. „Арончик, что же ты не фронте?“ — „Он был на фронте, милостивые паны, и он погиб за Польшу…“».[829]
Война после войны
Были надежды у народов, живших
Увы, то были
В самый
(Иногда мне кажется, что стихи, которые он писал редко, да метко, — это лучшее, что оставил Эренбург: в стихах он всегда был искренен).
Он ждал невесту в белом кружевном платье, а увидел кованый сапог, бьющий в пах, — трофейный сапог, снятый с еще не остывшего трупа вчерашнего врага. Красный фашизм вогнал осиный кол в горло коричневого и сразу же стал напялить на себя его униформу.
Декоративные, как казалось, новации обернулись поголовной депортацией малых народов-«предателей» и — тостом генералиссимуса за «великий русский народ», первый среди равных. Победные тосты должны были заглушить перестук вагонов, мчавших «освобожденных» военнопленных — в основном, конечно, славянских кровей — в ГУЛАГ. Герои победоносной войны возвращались на пепелища, и им давали понять, что о западных соблазнах нужно забыть и никогда не вспоминать. А чтобы держать народ в мобилизационной готовности, понадобился новый враг — внутренний. Старые рецепты для его опознания уже не подходили: ни помещика, ни капиталиста, ни кулака с обрезом под полой ватника в стране давно уже было не сыскать — всех извели, как минимум, в двух поколениях. Для создания образа врага шаблоны классовой ненависти не подходили,
Тысячи людей попали в ГУЛАГ за то, что сказали доброе слово об американской технике или германских дорогах: такое
