Часть четвертая
— Женя, — сказал он, — я ничего не понимаю. Когда у тебя не ладилось с геометрией, то еще… то есть это было совершенно постыдно, однако…
— Я исправил по геометрии.
— Очень хорошо. Но… что это такое?
Он повернул лежащий перед ним лист — какую-то учительскую ведомость, чтобы мне было видно, и ткнул в него своим коричневым пальцем.
— Что это такое?
Как что? Мне было прекрасно видно даже вверх ногами: «З» и «2». Против моей фамилии. Тройка — это по фортепьяно, а двойка — по теории музыки. Все в точности, никакой ошибки. Заработано на прошлой неделе.
— Женя, — сказал он тихо, — что это такое? Я просто не понимаю. Я отказываюсь понимать!
Вот уж это зря. Одно дело не понимать, а другое — отказываться.
Я стоял перед директорским столом, переминаясь с ноги на ногу, одергивая рукава. Меня в последнее время заела дурацкая эта привычка: поминутно одергивать рукава. Не то, чтобы они были мне коротки — вовсе нет, мне недавно выдали новую тужурку, и она была в самый раз. Но я продолжал очень быстро тянуться вверх. Иногда я вроде бы даже чувствовал, как расту. Я, казалось, ощущал, как моя шея, а с нею и голова постепенно приподнимаются над плечами, как пальцам моих ног делается тесно в башмаках, а запястья сами собой лезут наружу из рукавов — и я поминутно одергивал рукава.
— Я исправлю.
Надо, конечно, исправить. Ведь эдак можно и остаться без стипендии на следующее полугодие.
— Женя, пожалуйста, сядь, — сказал Владимир Константинович Наместников и откинул в сторону ведомость. — Ты мне все-таки должен объяснить…
А что объяснять?
— Исправлю, — глухо повторил я.
Не мог же я, в самом деле, объяснить ему, что ненавижу теорию музыки. И практику заодно. Что я ненавижу музыку.
Ну, может быть, это и чересчур, и не совсем так, и даже вовсе не так никакой особой ненависти я, конечно, не испытывал. Просто мне вдруг стало все равно. От спевок я был освобожден. От концертов я был освобожден. Впервые за всю свою жизнь я испытывал это жутковатое чувство
Я гулял.
Гулять по Москве очень интересно. Даже если кружить по одной только нашей Пресне, исхаживать ее вдоль и поперек, вкось и вкривь.
На перекрестках я читал таблички: Баррикадная улица, Дружинниковская улица, улица Тысяча Девятьсот Пятого года, Декабрьская улица… У станции метро стояла бронзовая фигура рабочего, сжимающего гранату.
Я подолгу рассматривал тихие особняки на Большой Грузинской и на Малой Грузинской. Я вглядывался в их фасады, как в лица. Лица были каменные. Они, безусловно, хранили какие-то тайны.
Да, с некоторых пор у меня не оставалось сомнений в том, что все старинные дома битком набиты тайнами. Включая наше хоровое училище.
Однажды, когда я еще учился в восьмом классе, к нам явились люди с папками и чертежами, а следом другие люди — те уже с молотками и железными ломиками. Сверясь по чертежам, они взялись простукивать стены. Все подряд: и на первом этаже, и на втором, и в подвале. Стучат, прислушиваются. Потом, на перемене, видим — ломают стену…
Мы, конечно, еле высидели оставшиеся уроки. Кроме этого стука, уже ничего не слышали и строили на сей счет различные догадки. Одни говорят: 'Клад ищут'. А другие говорят: 'Ищут бомбу. Во время войны угодила в дом, не взорвалась и до сих пор сидит в стене'. Не правда ли, большое удовольствие? Но все же интересно.
Однако тем дело и кончилось. Ничего как будто не нашли. Заделали стену. Собрали свои чертежи да железки и ушли — извините, что малость наследили,
А между тем искали именно клад.
Узнал я об этом из верных уст. От Полины Романовны, нашей привратницы, о которой я уже рассказывал, Она ведь, Полина Романовна, спокон веку сидит под этой дверью, под бесполезным медным колоколом. А живет в бревенчатой развалюхе — все никак не соберутся снести, потому, наверное, что с улицы ее, развалюху, не видать.
И само собой разумеется, что Полина Романовна знала всю подноготную старинного особняка, где помещается наше училище.
Как-то зимним вечером я засиделся за фортепьяно (тогда я еще сиживал допоздна) и, спускаясь по лестнице, перекинулся парой слов с Полиной Романовной: нет ли мне, дескать, опять каких-нибудь неожиданных писем, как здоровье, как погода, то да се. А было это вскоре после того, как у нас простукивали и ломали стены.
Полина Романовна тоже, видно, скучала в этот долгий зимний вечер. И от скуки поведала мне такую историю.
Что жил в этом доме, где теперь хоровое училище, богатый купец, действительный статский советник Петр Иванович Щукин. Он владел мануфактурами в Москве и близ Москвы.
Только сперва он жил не в нашем доме, не на Большой Грузинской, а неподалеку — на Малой Грузинской. В роскошном дворце, который выстроили ему на заказ: чтобы дворец был похож на боярский терем — с затейливыми столбцами, коньками, крылечками, но чтобы все это было не деревянное, а каменное, кирпичное да еще украшенное изразцами.
Дворец построили. Он и по сей день стоит на Малой Грузинской. Я ходил, смотрел. Довольно красивый дворец.
Однако и этот дворец не разорил Петра Ивановича Щукина. Деньги еще оставались. Они не убывали, а прибывали. Тогда он решил собирать коллекцию. Но он не марки собирал, и не спичечные коробки, и не конфетные бумажки, У него была другая страсть. Он собирал предметы русской старины. Золотые вазы, серебряные блюда, хрустальные кубки, фарфоровые чашки. Еще древние рукописные книги, мечи и сабли, парчовые одежды. То есть все подряд скупал — лишь бы старинное, лишь бы русское.
Вообще московские купцы-богатеи были охочи до подобных затей: собирать коллекции, заводить галереи, везти диковины со всего мира в Россию.
Вот и младшие братья Петра Ивановича пристрастились к тому же. Дмитрий Иванович разъезжал по Европе и скупал там картины старинных мастеров, а Сергей Иванович — тот предпочел новых: он отправился в Париж и увез оттуда в Москву самые лучшие картины Моне, Дега, Ренуара…
А у старшего брата к тому времени во дворце на Малой Грузинской скопилось такое невероятное количество вещей, что это уже стал не дом, а музей. И Петр Иванович Щукин решил: 'Коли музей — пусть и будет музей'. Взял да и подарил этот свой дворец вместе со всем драгоценным скарбом Историческому музею, городу Москве.
Сам же перебрался в маленький особняк на Большой Грузинской — тот, где теперь помещается наше хоровое училище. Он купил его за сто пятьдесят тысяч рублей. Поселился тут и вскоре умер.
А перед тем замуровал клад.
Наверняка замуровал. Ведь вот, когда пробивали Новый Арбат и когда там начали крушить старые дома, в которых до революции проживали богачи, то чуть ли не в каждом доме обнаруживали клады: экскаватор лишь тронет ковшом стену — и вдруг оттуда посылаются золотые монеты, ожерелья… Я об этом даже в газете читал, в «Вечерке».
Так что все наши мальчишки были уверены, что и в училищных стенах замурован клад. И после того как у нас побывали эти люди с чертежами и кирками, а потом ушли, ничего не добившись, мы еще целый год