Он сыграл.
Я прохлопал.
Он еще сыграл, что-то другое. Я и другое прохлопал. Вот уж чепуха. Ничего нет легче. Ладушки- ладушки,
— Хорошо, — сказал Владимир Константинович. — Теперь я нажму клавишу, а ты пропой этот звук.
Он нажал. Я пропел. Тогда он нажал другую, повыше. Я заголосил выше. Он — еще выше. И я еще выше…
— Неверно! — вдруг закричал представитель и сверкнул очками: — Не так!
— Так, — ответил я ему.
— Нет!
— Да.
Не больно-то я испугался. На нас, детдомовских, вообще кричать не разрешается. За это и попасть может, будь ты хоть какой представитель,
— Хорошо, я сыграю еще раз, — сказал Владимир Константинович. Слушай внимательно…
Он нажал. И вдруг, склонясь, стал ожесточенно тыкать пальцем в эту черную клавишу. Кажется, он опять страшно рассердился. Но похоже, что теперь не на меня. Потому что, круто вертанувшись на табуретке, он воззрился уже на Розу Михайловну с Верой Ивановной:
— Скажите, пожалуйста, сколько лет назад вы приглашали настройщика?
— Видите ли, у нас по смете… — начала Вера Ивановна. Но, взглянув на меня, прервала свою мысль: — Мальчик может идти?
— Да, — ответил представитель.
— Иди, Женя, — сказала Вера Ивановна.
А я и так уже давно прислушивался к тому, как за окошком, во дворе, орут и визжат ребята. У них там, судя по всему, было весело. Не то что здесь.
— До свиданья, — сказал я представителю.
И побежал к своим.
Но поздно вечером, когда мы все ложились спать, и разделись уже, и залезли под одеяла, в комнату вбежала вдруг наша нянечка, няня Дуня, запыханная вся, раскрасневшаяся: она хоть и молодая была, няня Дуня, но довольно толстая.
— Прохоров Женя… Тебя Вера Ивановна зовет. Быстро, быстренько!
Пришлось мне снова одеваться.
Петька Заваруха, который надо мной спал, на втором этаже — у нас двухэтажные были кровати, — свесился оттуда, со второго этажа, спросил с любопытством:
— Зачем тебя, а? Ты чего натворил?
— Не знаю…
Я и впрямь не знал, зачем. Вроде бы я ничего такого не натворил. Может быть, за то, что я нынче невежливо спорил с этим представителем?
В коридоре было темно.
Но под дверью, что вела в кабинет заведующей, лежала полоска желтого света. И еще одна тоненькая полоска вырывалась из-за самой двери, которая была неплотно притворена.
И когда я подошел к этой двери и остановился в некоторой робости, я услышал голоса там, за дверью:
— … о человеческой судьбе. И я не вижу в том, что вы рассказали, никакой гарантии…
Это был голос Веры Ивановны.
— Стопроцентных гарантий вообще не бывает.
Это был голос представителя. Значит, он еще не уехал.
Я стоял под дверью. Я слушал, сильно робея и ничегошеньки не понимая. Я и слов-то таких не знал и не мог тогда знать: гарантия, проценты… А коли не знал, то как же мог их запомнить и пересказывать теперь весь этот непонятный для меня разговор? Может быть, я привираю, сочиняю? И уж не сочинил ли я тем же способом всю эту занятную историю? Может, я и про собаку сочинил? И про мою граммофонную пластинку? Мы ведь, детдомовские, горазды сочинять…
Нет. Не сочиняю. Не вру. Все это было на самом деле.
Однако в эти нынешние неполные семнадцать лет многое, конечно, уже позабылось, просто выскочило из головы: нельзя же помнить минута за минутой каждый свой прожитый час, каждое сказанное тобой и слышанное тобой слово ни в одну память такое не втиснется.
Поэтому я должен признаться заранее, что, может быть, и этот вечерний разговор, который я слышал, стоя под дверью, и другие, еще не состоявшиеся, еще даже не начатые разговоры я буду пересказывать так, как нынче они мне представляются и слышатся.
Ведь с тех пор я немного поумнел. Умудрился чуточку.
И я вполне могу себе представить, что именно сказал бы я в тот решающий вечер, будь я на месте Веры Ивановны. И равным образом хорошо представляю себе, что ответил бы я на доводы нашей заведующей, будь я на месте Владимира Константиновича Наместникова.
— Стопроцентных гарантий вообще не бывает, — ответил он.
— Ну, знаете ли… — вздохнула Вера Ивановна. — Можно сказать с уверенностью, что из него всегда получится хороший слесарь, электрик, может быть, потом инженер. А в вашей области… Владимир Константинович, я давно работаю в системе образования. И помню случаи, среди старших: вообразили о себе невесть что или соблазнил их кто-то — полетели, понеслись… И только крылышки обожгли.
— Не спорю. Чаще всего так и случается.
Скрежетнули ножки стула, раздались шаги. Вероятно, гость встал и теперь прохаживался по кабинету из угла в угол.
— Но поймите, любезная Вера Ивановна, поймите. Талант — это такая редкость! Едва ли не редчайшее изо всего, что есть на свете. И упустить его, потерять — это преступление. А здесь — явное чудо…
Мне вдруг сделалось очень неловко. Хотя я и был маленький, но уже знал, что подслушивать стыдно.
Поэтому я постучал в дверь и вошел. Сказал:
— Здравствуйте.
Вера Ивановна сидела за письменным столом, А представитель, Владимир Константинович, направился прямо ко мне, положил на мое плечо руку;
— Женя, ты хочешь научиться петь?
Вот еще новости. Я даже обиделся:
— А разве я не умею петь?
— Нет, — сказал он. И повторил: — Конечно, нет!
Я взглянул на Веру Ивановну, ища у нее защиты от этой ужасной несправедливости.
Но наша заведующая сидела сейчас, опустив голову, не смотрела на меня. Будто она нарочно избегала моего взгляда.
— Ты поедешь в Москву. И будешь учиться в хоровом училище, — продолжал Владимир Константинович, по-прежнему держась за мое плечо своими цепкими пальцами. — Ты будешь петь в настоящем хоре. В Москве. Тысячи мальчиков хотят поступить в наше училище, но…
Он говорил еще что-то, чего я сейчас не упомню.
Но, кажется, я ничего больше не слушал, ни о чем не думал, потому что услыхал одно: 'В Москве…'
Впрочем, нет. Кое-какие соображения у меня тогда появились. Кое о чем я успел подумать, выдвинул некоторые условия. Я спросил:
— А Тиунова Саша поедет? Вы ее тоже возьмете?
Владимир Константинович с сожалением развел руками:
— Это невозможно. У нас учатся только мальчики. Это Хор мальчиков.