Теперь остается оклеить эту лыжу камусом — оленьей шкурой, шерстью наружу, ворсом назад. И не каким-нибудь, боже упаси, столярным или конторским клеем приклеивается камус, а обязательно рыбным клеем, который приготовляется из рыбьих костей. Потом опять сушат.
Точно так же, по тем же самым строгим правилам, мастерится вторая лыжа.
И — в добрый путь.
У этих лыж, помимо остальных замечательных качеств, есть удивительное свойство: поднимаясь вверх по крутизне, ты можешь не опасаться, что сползешь обратно. Не сползешь.
А вот почему. Когда ты едешь по склону вниз, снег как бы гладит шерсть, он как бы нежно приглаживает мех, которым оклеены твои лыжи, и лыжи скользят по снегу еще быстрее, еще легче. Но когда ты поднимаешься по крутизне, и тебя тянет назад твоя собственная тяжесть, и лыжи твои норовят соскользнуть обратно — тут вся шерсть, которой оклеены лыжи, встает дыбом, ершится каждой шерстинкой, цепляется за снег, упрямится, пружинит. А этих упрямых шерстинок — бесчисленное множество. Если все они дружно взъерошатся — никакая крутизна им не страшна, никакая тяжесть. Они удержат тебя на месте, не дадут сползти вниз.
На этих надежных и верных лыжах не съедешь вспять, не скатишься в яму.
На них можешь смело идти вперед.
ГЛАВА ВТОРАЯ
Это уж точно известно: если ты дожидаешься на дороге попутной машины, и ждать тебе совсем невтерпеж, и ноги твои коченеют от стужи — то это уж такой закон, что все машины пойдут в обратную сторону. Одна за другой будут идти машины. Но не в ту сторону, которая тебе нужна, — в обратную.
А ты стоишь на дороге. И ноги твои коченеют. И щеки становятся какими-то посторонними, будто они не твои щеки, а чужие. Будто они казенные. Но хоть они и чужие, хоть и казенные, а все равно жалко. Вот и драишь их рукавицей, трешь с ожесточением, пока они не вспыхнут жарким огнем, пока они снова не станут твоими собственными, личными щеками.
Потом где-то вдали, в глубине тайги, возникает комариное пенье. Вроде бы непутевый комарик, позабыв, что нынче зима, что нынче не комариная пора, вылетел до срока на белый свет и вот — мается на холоду, обижается, скулит комарик…
Но это не комарик. За ближним витком дороги — вон там, где уколол небо голый штык лиственницы, — взыграли басы. Ревут басы. Вся тайга окрест дрожит от этого рева. Уж не вылез ли из берлоги — поразмять косточки — косолапый хозяин тайги?..
Да, это именно он, косолапый хозяин.
Он вырвался из-за поворота, надвинулся, налетел, смял. И промчался мимо — остромордый никелированный медведь на зеленом капоте «ЯАЗа».
Машина промчалась. Как водится, в обратную сторону.
А ты, коченея, по-прежнему стоишь на дороге. Шдешь.
Николай Бабушкин отлично понимал, почему все машины идут сейчас в ту сторону. Поутру, загрузившись в Джегоре, они уходили в дальний рейс — до Курьи. По весне там начнут обустройство нового газопромысла. И нужно заранее, по зимнику, забросить туда трубы, цемент, кирпич. Полный годовой запас. Ведь в иное время года машинам в Курью не пробиться. И если там до следующей зимы не хватит кирпича, его придется забрасывать по воздуху. Конечно, Аэрофлот с удовольствием возьмется за это дело. Ему, Аэрофлоту, хоть что возить, лишь бы деньги платили. Лишь бы ему платили деньги согласно существующих расценок: цена кирпичу пятак да рубль перевоз.
Николай собственными глазами видел, как слякотной осенью, когда на Порогах начинали строительство, там садились двухмоторные самолеты. Открывался люк в серебристом обтекаемом фюзеляже, и оттуда с грохотом сыпался кирпич..
А сейчас, по зимнику, идут на Курью машины. До Курьи отсюда тридцать шесть километров. К концу рабочего дня машины проследуют обратно — на Джегор. К концу рабочего дня все они будут попутными. И тогда садись на любую.
Все это отлично понимал Николай Бабушкин. Но теплее ему от этого не становилось. И ожидание не делалось от этого менее тягостным. Он выделывал на снегу развеселые коленца, чтобы согреть ноги, драил рукавицей щеки и, оттопырив длинное ухо шапки, все прислушивался…
Но слушать было нечего. Только изредка мягко ухала — снег в снег — белая пена с деревьев. Только посвистывали в лесу зимние пташки. А потом и они примолкли, угомонились, сели спать.
Кануло солнце в лесные сугробы. И сразу надвинулись сумерки.
И тогда над кромкой леса взметнулись светящиеся бивни. Бивни то наклонялись, пронзая мглу, то вздымались, подбрасывая ее кверху, то резко поворачивались, отшвыривая мглу в сторону.
Грозный рев снова потряс тайгу. Два ослепительных глаза прожгли чащобу. Трехтонный самосвал вынесся из-за поворота, на этот раз слева.
Николай шагнул на дорогу и поднял руку. Дико взвизгнули тормоза. Машина юзом прошла еще несколько метров по снегу и замерла.
— Ну? Чего? — приоткрыл дверцу водитель.
— До Джегора… — объяснил Николай.
— Садись! — гаркнул водитель, распахивая другую дверцу.
— Сейчас… — Николай побежал прочь от машины.
— Куда?! — Водитель выругался.
— Лыжи… — пояснил Николай, выдергивая из сугроба обшитые оленьей шкурой голицы.
— Лыжи!.. — передразнил водитель.
Он просто кипел от злости. И его машина дрожала от ярости.
Николай забросил лыжи в кузов самосвала, залез в кабину, торопливо захлопнул дверцу.
Водитель еще раз выругался и, с омерзением, будто давя гадюку, наступил на педаль.
Машина взвыла, рванулась с места.
Навстречу ветровому стеклу, мимо боковых створок понеслась тайга. Вся в снегу, вся заиндевелая, сумрачная, вечерняя. Она вплотную подступила к дороге и даже нависла над ней: кренились над трактом могучие ели, гнулся дугой березовый ветровал, налегал бурелом. И на всем этом — на павших стволах, на распластанных ветках — громоздились сугробы. И было похоже, что с обеих сторон дороги, уставив на дорогу морды, протянув к дороге лапы, лежат белые чудища. Они лежат, замерев, сгорбатясь для прыжка, но прыгнуть не смеют: куда грознее их самих несущееся глазастое страшилище…
— С Курьи? — завел разговор с водителем Николай Бабушкин.
В ответ на это водитель полез в карман телогрейки, пошуршал в кармане, извлек оттуда папиросу, размял ее как положено и сунул в рот — все это одной рукой, а другая рука на баранке.
Себе самому достал папиросу. А ты, мол, свои закуривай.
Машина неслась по тайге.
— Кирпич вез? — продолжал беседу Николай.
В ответ на это водитель полез в карман штанов, пошуровал в кармане, извлек оттуда коробок спичек, открыл коробок, достал из коробка спичку, чиркнул ею, поднес огонек — все это одной рукой, а другая рука на баранке. И глаза неотрывно глядят вперед.
Красиво едет.
— Давно шоферишь? — спросил Николай.
В ответ на это водитель еще раз глубоко затянулся дымом, открыл окошко, швырнул окурок — и все это одной рукой, а другая рука на баранке.
Его молчаливые действия можно было истолковать так: «Слушай, ты, не знаю, как тебя звать, но, допустим, — Кирюха. Я по дороге ехал? Ехал. Ты голосовал? Голосовал. Я тебя посадил? Посадил. Уважил? Уважил. А вести с тобой задушевные беседы я вовсе не обязан. Может, мне с тобой неохота разговаривать. Может, у меня настроения нет. Так что сиди и помалкивай. А будешь приставать — ссажу. Понял?»
Николай Бабушкин все это, конечно, понял. И нисколько не обиделся. Обижаться-то не на что. Вот