– Что? – спрашивает Саффи, снимая с себя одну вещь за другой и вешая их на спинку стула.
– Я просто-напросто повернулся к нему спиной.
– А! – кивает Саффи. Она уже раздета и достает ночную сорочку из-под подушки.
– Блеск, правда? Публика, наверно, удивилась, но мы хоть смогли доиграть… Честное слово, Саффи, был момент, когда я думал, что придется остановиться… Страшно подумать, что бы было, представляешь? Нас ведь транслировали напрямую по радио…
– Я рада, – рассеянно бормочет Саффи, надевая сорочку через голову.
– Да, а уж я-то как рад!
Его голос вдруг меняется, снижаясь до областей желания.
– Иди сюда… – говорит он.
Берет жену за руку, привлекает ее к себе и погружает взгляд в два зеленых бездонных озера.
– Ты сейчас такая красивая, ты это знаешь? Ты становишься все красивее…
Он опускает руки ей на плечи, любуясь ими сквозь прозрачный жемчужно-серый шелк сорочки, и привлекает ее еще ближе.
– Понимаешь, – счастливо продолжает он, чувствуя, как встает, тычась в ее живот, его плоть, – я просто повернулся… вот так…
Он поворачивает Саффи, задирает ночную сорочку, обнажив бедра, и осторожно опрокидывает ее ничком на постель.
– Вот так, – шепчет он, прерывисто дыша, наклоняясь, покусывая ее затылок и медленно входя в нее, – я смог… играть дальше… дальше… и еще…
Неужели Саффи не чувствует за собой никакой вины? Как может она выносить эту двойную жизнь, день за днем, месяц за месяцем? Ведь одно и то же тело дарит она обоим мужчинам, неужели в ней ничто не протестует?
Нет – по той простой причине, что она любит Андраша, а Рафаэля никогда не любила.
Но ведь она лжет, и ее никогда не мучила совесть?
Нет.
Даже в ту минуту, когда она давала супружеские обеты перед мэром?
Даже. Церемония-то совершалась по-французски, а говорить на чужом языке – всегда немного притворство.
Но как же тогда с Андрашем?..
А! Это совсем другое дело! Когда двум любящим дан, чтобы объясниться, только один язык, им обоим чужой, это… как бы сказать, это… нет, если вы не знаете, боюсь, что не сумею вам объяснить.
XIII
С тех пор как Саффи рассказала Андрашу историю о плохо зарытых животных, с тех пор как поделилась с ним застрявшими в ее горле колыбельными, она по-настоящему стала матерью своему сыну. Теперь она видит, слышит, чувствует живущее рядом с нею маленькое существо.
А Эмиль ее любит. Он тянет к ней ручонки – “На ручки!” и, когда она поднимает его, обхватывает ножками талию, треплет ладошкой по щеке, гладит волосы, звонко чмокает мокрыми губами… И Саффи больше не страшно. Прижать к себе, зажмурившись, крошечное тельце. Зарыться носом в черные кудряшки, вдохнуть их аромат. Поцеловать – долгим, ласковым, нежным поцелуем – в затылочек. Прошептать на ушко: “мой малыш”, “мой милый”, а иногда даже, тихо-тихо, “mein Schatz”<
В доме на улице Сены Эмиль не дает ей скучать. Когда она занимается уборкой, он ходит за ней хвостиком из комнаты в комнату, крутится под ногами, тараторит, сыплет вопросами: его словарный запас растет день ото дня с головокружительной быстротой.
– А это что?
– Это пылесос.
– Пи-сос.
– Пылесос.
– Пи-ли-сос.
– А это что?
– Это…
Саффи ищет французское слово. Это не всегда удается. На этот раз она находит:
– Кувшин.
– Куфын.
– Кувшшшин.
– Кувшин.
– Да!
Это всё маленькие победы над неведомым и непонятным, над враждебным молчанием окружающего мира.
“Диди! Диди!” Пронзительный, возбужденный крик Эмиля всякий раз, когда на подоконник садится воробей или голубь. “Диди” – его собственное слово, придуманное уже давно, так у него называются птицы. Саффи сначала говорит: “Да!” – потом поправляет его, старательно выговаривая певучее французское слово, пти-ица, – но не Vogel, нет, не птичка ее, Саффи, детства – Kommt ein Vogel geflogen, та, что принесла в клюве письмецо от мамы, von der Mutter einen Brief – эта птичка наконец-то умерла.
Есть одна птица, которую они оба ненавидят, – та, что двадцать четыре раза в сутки высовывается из стенных часов, привезенных Рафаэлем из Швейцарии. Механизм у этих часов раздражающе точный, самый что ни на есть швейцарский; они никогда не отстают и не спешат даже на секунду в месяц; их тиканье – тик-так, тик-так, – невозмутимое, безжалостное, действует на нервы; в четверть каждого часа они делают “динь”, в половине – “динь-дон”, без четверти – “динь-дон-динь”, а когда большая стрелка замирает на двенадцати, звякает пружинка, открывается раскрашенная деревянная дверца, оттуда появляется раскрашенная деревянная птичка и, разевая раскрашенный деревянный клювик, твердит как заведенная свое “ку-ку” – до двенадцати раз подряд!
Когда Рафаэль играет на флейте, он не терпит никаких посторонних звуков, и часы повесили подальше от музыкальной комнаты – в детской. Часто от их звона посреди ночи Эмиль просыпается и плачет.
Невыносимо.
И вот, когда муж уезжает на очередные гастроли, Саффи снимает часы со стены и несет их на кухонный стол.
– Эмиль, иди сюда, милый, – зовет она. – Посмотри-ка… Где живет кукушка?
– Там. В домике.
– Верно… Молодец… А теперь смотри… Откроем дверцу… Видишь?
Щипцами для льда она выдирает кукушку из домика, как больной зуб.
– Да! – радуется Эмиль.
– Плохая кукушка.
– Да. Гадкая.
– А ты знаешь, что делают мамы-кукушки?
– Что?..
– Подбрасывают свои яички в гнезда других птичек, а сами улетают. Они не хотят растить детишек.
– А! Это не хорошо.
– Ну, как мы с тобой накажем кукушку?
– Побьем!
– Да! Побьем ее! Вот, держи… (Саффи протягивает ему пестик, которым она толчет чеснок.) Давай, бей ее! Вот так! Браво, Эмиль! Больше она не будет нас будить по ночам, да?
Под веселый смех они ломают часы, винтика на винтике не оставив.
Пусть нет больше кукушки, пусть по-прежнему шутят свои шутки стрелки шальных часов в мастерской Андраша, а время-то все равно идет. Для наших любовников и для всех остальных, в Париже и повсюду. Наступает Новый год, он зовется 1960-м и с первых же дней сулит грозы. Начинается и новое десятилетие: пятидесятые годы с их модой на “модерн”, бриолином, пластиком и нейлоном скоро отойдут в прошлое и будут казаться нелепыми и смешными.