поговорить.
— Что ты и делаешь. Доркас, стакан теплого молока нашему гостю, он нездоров.
— Только поменьше соды, — вмешался Бен. — И надои его из бутылки с тремя звездочками. Джубал, у меня сугубо личное дело.
— Ладно, пошли в кабинет, хотя от этих девулечек вряд ли что утаишь. Если ты умеешь — поделись своим методом со мной.
После того как Бен тепло (и — в трех случаях — антисанитарно) поздоровался со всеми членами семьи, они с Джубалом удалились наверх.
— Кой черт? — удивленно остановился героический борец за свободу слова. — Никак я заблудился?
— А, ты же не видел еще новый флигель. Внизу — две спальни и еще одна ванная, а наверху — моя галерея.
— Да, статуев у тебя, как на хорошем кладбище.
— Фу, Бен, какие слова! «Статуи» — это безвременно почившие государственные деятели, а здесь у меня скульптуры. Ты слыхал такое слово? Скульп-ту-ры. И будь добр говорить о них почтительно, иначе приведешь меня в ярость. Здесь у меня кое-что из величайших скульптур, созданных на нашем поганом шарике, — не оригиналы, конечно же, а копии.
— Ну… вот этот кошмар я уже видел, а остальной-то хлам, откуда он у тебя?
— Не слушай, пожалуйста, ma petite chere, — печально улыбнулся Джубал. — Этот человек — варвар и ровно ничего ни в чем не смыслит.
Он положил руку на изборожденную морщинами щеку Прекрасной оружейницы, затем нежно потрогал пустую, усохшую грудь.
— Я понимаю, каково тебе сейчас, но ты уж потерпи, осталось совсем немного.
— Бен. — Галантный рыцарь повернулся к Какстону. — Придется, пожалуй, преподать тебе небольшой урок, как смотреть на скульптуру. Ты был груб с дамой — а я такого не потерплю.
— Чего? Что за чушь, Джубал, это ты хамишь дамам — самым настоящим, живым, — и по сто раз на дню.
— Энн! — заорал Джубал. — Накинь свой балахон — и наверх!
— С той старушкой, которая для этой штуки позировала, я не позволил бы себе ни одного дурного слова — и ты это прекрасно знаешь. А вот как такой, с позволения сказать, художник набрался наглости выставить голышом чью-то прабабушку — этого я не понимаю и не пойму никогда. Да и ты-то сам — ну зачем тебе, спрашивается, такое страшилище?
В дверях появилась Энн в полном боевом обмундировании.
— Вот ты, Энн, скажи, — повернулся к ней Джубал. — Грубил я тебе когда-нибудь? Тебе, а равно и прочим девицам.
— Ваш вопрос связан не с фактами, а с их оценкой.
— Ну да, конечно. Валяй собственное свое мнение, мы же не в суде.
— Ты никогда не грубил ни одной из нас.
— Видела ты когда-нибудь, чтобы я был груб с дамой?
— Я наблюдала, как ты допускал преднамеренные грубости по отношению к женщине. Я никогда не видела, чтобы ты грубил даме.
— Что опять-таки зависит от твоей личной оценки. А что ты скажешь об этой бронзе?
Энн взглянула на прославленный шедевр Родена.
— Увидев ее впервые, я подумала, что это ужас. Но затем я пришла к мнению, что это, возможно, самое прекрасное произведение искусства, какое я знаю.
— Спасибо. Это все.
— Ну, так что, Бен, желаешь поспорить? — поинтересовался Джубал, когда за Энн закрылась дверь.
— Спорить с Энн? Нашел дурака. Но все равно я этого не грокаю.
— Слушай тогда внимательно. Хорошенькую девушку заметит каждый, как ты верно выражаешься, дурак. Художник может посмотреть на хорошенькую девушку и увидеть, какой она станет к старости. Художник получше способен увидеть в старухе хорошенькую девушку, которой она была много лет назад. А великий художник может посмотреть на старуху, изобразить ее в точности такой, какая она есть, — и заставить зрителя увидеть ту, прошлую, хорошенькую девушку. Более того, он может заставить любого, у кого есть чувствительность хотя бы на уровне носорога, увидеть, что эта очаровательная юная девушка все еще жива, она только заперта в темницу дряхлого, умирающего тела{77} . Он заставит тебя прочувствовать ту негромкую, старую как мир и такую же бесконечную трагедию, что каждая рожденная на Земле девушка на. всю свою жизнь остается восемнадцатилетней — что бы там ни делало с ней безжалостное время. Посмотри на нее, Бен. Для нас с тобой старение значит не слишком-то много, а для них старость — трагедия. Посмотри на нее.
Бен посмотрел.
— Ладно, — сказал Джубал через пару минут, — вытри сопли и садись.
— Нет, — покачал головой Какстон, — подожди. А как насчет вот этой? Я вижу, что это — девушка, но только зачем ее скрючили кренделем?
Джубал посмотрел на «Кариатиду, придавленную камнем».
— Пластику этой фигуры тебе, пожалуй, не оценить, однако ты можешь понять, что говорит нам Роден. Зачем люди смотрят на Распятие, что они при этом получают?
— Я давно не хожу в церковь.
— Но Распятия, живописные и скульптурные, ты видел тысячу раз и прекрасно знаешь, что это обычно такое. Страх Божий, причем те, которые в церквях, — хуже всех. Кровь, что твой клюквенный сок, а бывший плотник прямо, прости Господи, голубой какой-то. Да разве похожи эти томные страдальцы на настоящего Христа — крепкого мужика, здорового и мускулистого? Но большинству людей все это по фигу, им безразлично, что высокое искусство, что базарная мазня, они не замечают никаких огрехов, они видят только символ, вызывающий глубочайшие эмоции, напоминающий им о Крестном Пути, о Страстях Господних.
— Мне как-то казалось, что ты неверующий.
— А что, отсутствие веры — вернейший признак эмоциональной слепоты? Грошовое, кое-как сляпанное из гипса распятие может вызывать чувства настолько сильные, что люди готовы за них умереть — и умирают. Важен символ, а как уж там изображен этот символ, артистично или не очень, — дело десятое. Но вернемся к нашей кариатиде. Здесь мы имеем другой эмоциональный символ, изображенный с высочайшим искусством. Три тысячи лет архитекторы украшают здания колоннами, выполненными в форме женских фигур, а затем приходит Роден и замечает, что такая тяжелая работа совсем не для девушки. И он не стал орать: «Слушайте, вы, придурки, кончайте это издевательство, замените несчастных девиц здоровыми мужиками!» Нет, он не стал брать на голос — он показал. Маленькая кариатида не выдержала непосильного бремени и упала. Очень хорошая девочка — ты только посмотри на это лицо. Бедняжка очень огорчена, она не винит в своей неудаче никого, кроме самой себя… даже богов не винит, и все еще пытается поднять непомерную ношу — ношу, которая почти ее раздавила.
— И это не просто великое искусство, самим своим существованием отрицающее плохое искусство, — кариатида Родена символизирует каждую из женщин, которые тащили и тащат свою непомерную ношу. Да и не только женщин, она — символ каждого человека, стойко и без жалоб выносящего все тяготы жизни и падающего от непосильности этих тягот — тоже без жалоб. Она — символ отваги. И победы.
— Победы?
— Победа в поражении — высшая из побед. Ты посмотри, Бен, она же не сдалась, она все еще пытается поднять раздавивший ее камень. Она — безнадежный раковый больной, работающий до последней минуты, чтобы принести домой, в семью, хотя бы еще одну получку. Она — двенадцатилетняя девочка, пытающаяся прокормить младших братишек и сестренок, когда мамочка ушла на небо. Она — телефонистка, покидающая свой коммутатор только тогда, когда ничего не видит из-за дыма и огонь давно отрезал все пути к спасению. Она — все невоспетые герои, не пришедшие к победе, но и не опустившие рук. Отдай ей честь и пошли смотреть «Русалочку».