назад покорность этого парня казалась даже нездоровой, граничила с неврозом, то теперь он прямо лучился самоуверенностью, Джубал даже сказал бы «наглостью» — не сохрани Майкл в полной мере свою безупречную вежливость и постоянную заботу об окружающих.
Омаж девиц он принимал, как истинный феодальный сеньор{67}, как положенный ему по праву рождения, и казался теперь не младше своих лет, а старше; голос его стал густым и звонким, и говорил Майкл уже не с робостью, а напористо и уверенно. Джубал решил, что пациент готов к воссоединению с родом людским и его можно выписывать.
Правда — напомнил себе Джубал, — оставалось одно обстоятельство: Майкл так и не научился смеяться. Он улыбался шуткам, иногда даже вроде бы их понимал, во всяком случае — не просил объяснить, что же тут смешного, он неизменно выглядел жизнерадостным, почти веселым — но никогда не смеялся.
Ладно, не такое это и дело. Пациент здоров физически и духовно, и он наконец, слава тебе Господи, стал человеком. Еще пару недель тому назад Джубал был далеко не уверен в таком результате. Выработанное годами смирение не позволяло ему приписывать заслугу себе, тут, пожалуй, больше поработали девицы. Или лучше сказать «девица»?
С самого первого дня Джубал чуть не ежедневно повторял Майклу, что рад видеть его гостем и что тот должен уйти в большой мир, как только почувствует себя на это способным. Так что его не должно было удивить, когда однажды за завтраком Майкл объявил, что уходит. Но Джубал удивился и — к еще большему своему удивлению — обиделся.
Чтобы скрыть столь неподобающие чувства, ему пришлось — безо всякой прямой необходимости — воспользоваться салфеткой.
— Да? И когда же?
— Мы уйдем сегодня.
— Ясно. Множественное число. А мы тут трое мужиков как-нибудь и сами суп себе сварим.
— С этим все будет в порядке, — успокоил его Майкл, — но ведь мне тоже кто-нибудь нужен. Я еще не знаю, как все у людей делается, и допускаю ошибки. Лучше всего, если это будет Джилл, она же хочет продолжить занятие марсианским языком, но можно и Дюка или Ларри, если ты не хочешь отпустить ни одну из девушек.
— Да никак у меня есть право голоса?
— Джубал, решать должен ты и только ты. Мы это понимаем.
(Поздравляю вас совравши — первый, наверное, раз в жизни. Останови ты свой выбор на Дюке — я и того, пожалуй, не сумел бы удержать.)
— Да, Джилл, пожалуй, самый лучший вариант. Но вы, ребята, не забывайте — здесь ваш дом.
— Мы знаем это — и вернемся. И снова разделим воду.
— Да, сынок.
— Да, отец.
— Че-го?
— Джубал, в марсианском языке нет слова «отец». Но недавно я огрокал, что ты мне отец. И Джилл — тоже.
— М-м-м… — Джубал искоса взглянул на Джилл. — Да, я грокаю. Берегите себя.
— Хорошо. Пошли, Джилл.
26
Карнавал был самый обычный — карусели, американские горы, колесо-обозрение, непременная сахарная вата и — уж конечно — игорные заведения, где тихо и без затей обували лохов. Лекция по сексу читалась в точном соответствии с местными взглядами на взгляды Дарвина, а экипировка девочек из шоу ничуть не нарушала местных представлений о нравственности и местного законодательства. Неустрашимый Неттер исполнил свое смертельное сальто прямо перед последним выступлением зазывалы. В главном павильоне не было экстрасенса, зато присутствовал волшебник, вместо бородатой женщины был (была?) полумужчина-полуженщина, вместо шпагоглотателя — огнеглотатель, а вместо татуированного человека — татуированная женщина, по совместительству — заклинательница змей; в финальном номере она появлялась «абсолютно голая… облаченная лишь в обнаженную живую плоть, украшенную экзотическими орнаментами». Посетителю, обнаружившему ниже шеи хотя бы один квадратный дюйм без «экзотических орнаментов», обещали, ни много ни мало, двадцатку.
Претендентов на приз не было. Миссис Пайвонская выступала, «облаченная лишь в живую плоть» — свою собственную, и четырнадцатифутовой боа-констрикторши по кличке «Сосисочка», причем змея так надежно прикрывала все стратегически важные возвышенности и долины, что местным священнослужителям было ровно не на что пожаловаться. Наружное охранение — и для живописной дамы, и для «Сосисочки» — обеспечивали кобры, ползавшие по полу брезентового павильона, в количестве двенадцати штук.
Да и освещение там было, прямо скажем, неважное.
Ну а если бы осветить храбрую даму прожектором? Если бы раскрутить с нее Сосисочку? Если бы рассматривать ее в телескоп? Или в микроскоп? Все равно двадцатка осталась бы невостребованной? Покойный муж миссис Пайвонской держал в Сан-Педро татуировочное ателье; случалось, что деловая активность замирала, и тогда супруги тренировались друг на друге — чтобы не терять квалификации. Весь, до последнего клочка, природный холст был использован. Миссис Пайвонская гордилась тем, что она самая разрисованная в мире женщина и что покрывающие ее картинки принадлежат игле (чуть было не сказал «кисти») величайшего в мире (теперь уже — увы — потустороннем) художника.
Патриция Пайвонская общалась с жуликами и грешниками совершенно безбоязненно и безо всякого риска для своей души — и ее, и покойного ее супруга обратил в Веру не кто иной, как сам Фостер; куда бы ни прибывал карнавал, она первым делом узнавала — где тут ближайшая церковь Нового Откровения, и начинала ежедневно посещать службы. Она с радостью выступала бы по-настоящему обнаженной, безо всяких там удавов, прикрытая одним лишь крепким убеждением, что является носительницей религиозного искусства, равного которому не найдешь ни в одном соборе, ни в одном музее. Когда они с Джорджем узрели Свет, на теле Патриции оставалось еще что-то около трех квадратных футов неразрисованной кожи; с течением времени эту поверхность покрыл полный комплект иллюстраций к житию архангела Фостера — от колыбельки, над которой тучей (нет, наверное, нужно не «тучей», а «нежным облачком») вьются ангелы, и вплоть до великого дня, когда Великий этот святой вознесся и занял извечно предуготовленное ему место.
К сожалению, по большей своей части священные изображения были расположены не совсем удачно, именно в тех местах, которые прикрывала Сосисочка. Но Патриция демонстрировала их в церквях, на закрытых «встречах счастья» — буде пастырь на это соглашался (противное случалось крайне редко). Патриция не умела проповедовать, не умела петь, в нее никогда не вселялся дар говорить на языках — зато она сама, собственной своей персоной была живым свидетельством во славу Света.
Номер Патриции шел последним, оставлял ей вполне достаточно времени, чтобы собрать свои фотографии, а затем скользнуть за кулисы и приготовиться к номеру финальному. Тем временем на сцене выступал волшебник.
Доктор Аполлон взял со столика большие стальные кольца и попросил добровольцев из зрителей сперва убедиться, что в них нет никаких прорезей и прочих хитростей, а затем сложить эти кольца — не выпуская их из рук — таким образом, чтобы они слегка накладывались друг на друга. Затем он коснулся каждого стыка волшебной палочкой — и получилась цепь. Небрежно отложив палочку (прямо в воздух), он взял у своей ассистентки большую миску, достал оттуда полдюжины яиц и начал ими жонглировать. Мог бы особенно не стараться, все внимание присутствующих было поглощено ассистенткой. Вот у нее-то не было никаких татуировок; странным образом, это не вызывало ни малейших сомнений, несмотря даже на одежду, значительно более скромную, чем у девиц шоу. Никто толком и не заметил, как шесть яиц превратились в пять, затем в четыре… три… два… доктор Аполлон недоуменно посмотрел на последнее яйцо.