он ли это. Включили его в список «пропавших без вести», а его мать до сих пор надеется, что все-таки настанет такое утро, когда он войдет в жилую комнату с красной плюшевой мебелью, войдет возмужавший, сильный и широкоплечий и усядется с ней на диван.
— Нет причин считать, что он погиб, — вслух размышляет Карл и мрачно смотрит на меня. — Как ты думаешь, вышел из него музыкант или нет? Тогда ему очень хотелось стать музыкантом.
Я этого не знаю, и мы уходим. Сумерки вытеснила темная синева. Карл еще раз останавливается и, сделав неопределенный жест рукой, говорит:
— Ничего не понимаю; тогда туг творилось такое, что даже нельзя было думать о чем-либо, все мысли поотшибало; это был ад, чистейший ад, самое последнее, конец всему, какой-то чертов котел, полная безнадежность, и в этом котле торчал человек, который уже вовсе и не был человеком, — а теперь мы с тобой как ни в чем не бывало, запросто шляемся тут, и вон там, в темноте, просто безобидный холмик.
В темноте высится белый мавзолей. Автобусы готовы к отправке. Гудя, они отъезжают со своими рядами мягких сидений…
И снова темный пейзаж плывет мимо автомобиля. Обелиски, много обелисков. Они скользят сквозь свет фар. На большинстве из них речь идет о Gloire[5] и Wictoire[6]. Карл качает головой.
— Это еще ни о чем не говорит, — замечает он. — Нет, совсем ни о чем. Но вообще-то они правы, что ставят такие памятники, потому что нигде не было больше страданий, чем во всех этих местах. Только про одно забыли: чтобы больше никогда. Вот этого не хватает. Ты понимаешь?
Белое шоссе стелется перед нами и медленно поднимается. Из-за облаков показалась луна, красная и грустная. Постепенно она уменьшается и делается ярче, а когда мы подъезжаем к американскому кладбищу, что перед въездом в Романь, она уже отливает серебром. В ее бледном свете мерцают четырнадцать тысяч крестов, ряд за рядом, и в глазах начинается жжение от этой потрясающей прямизны, вертикальности, диагональности. Под каждым крестом могила. На каждом надпись: Герберт К. Уильяме, лейтенант, Коннектикут, 13 сент. 1918… Альберт Петерсон, 137-й пех. полк, 35-й дивизии, Северная Дакота, 28 сент. 1918… Четырнадцать тысяч… А всего их было двадцать пять тысяч… Убиты при штурме Монфокона, убиты за несколько недель до заключения мира. Только одно кладбище для такого множества людей. Остальные лежат в сотнях других мест, повсюду. Белые кресты над французами, черные над немцами.
Посреди четырнадцати тысяч крестов, по широкой главной дороге, удаленный и маленький, один- единственный мужчина шагает вперед и назад, вперед и назад, и это удручает больше, чем если бы там не было никого. Карл торопит меня.
Где-то в городах на площадях играют дети. Вокруг них магазины, дома, кладбища, газеты, шум, крики, улицы, целый мир; дети продолжают играть, увлеченные своими незатейливыми играми. Так уж повелось во всем мире.
— Дети, — говорит Карл, и в темноте не видно, что с ним. — Они везде одинаковы, разве нет?.. Дети еще ни о чем не знают…
И пока я обдумываю его слова и пытаюсь его разглядеть, он поворачивается ко мне.
— Ну, все! — говорит он. — Едем дальше, нечего здесь торчать!
Весь остаток пути он напряженно смотрит в боковое стекло.
Жена Йозефа
Это было в 1919 году, и олеандр уже расцвел, когда Йозеф Тидеман вернулся домой. Его встретила только жена. Сама отправилась за ним на станцию, даже кучера с собой не взяла.
Весь день оба молча просидели рядом. Перед ними легонько покачивались блестящие от пота спины пары гнедых. Они въехали на главную деревенскую улицу и медленно покатили по ней. Люди стояли перед своими домами в лучах вечернего солнца, и то одна, то другая жена, удивленно глядя на бричку с ее седоками, незаметно дотрагивалась до руки мужа. Но Тидеман не узнавал никого — ни даже собственную жену или своих лошадей. В июле 1918 года от разрыва мины его вместе с несколькими товарищами, находившимися с ним в блиндаже, завалило землей. Он спасся благодаря чистой случайности: одна из балок разлетевшегося наката блиндажа сдвинулась поперек над ним, и поэтому он не был раздавлен. Около двух часов его откапывали, и все думали, что он уже задохнулся; но две расколовшиеся балки заклинило так, что между ними образовался узкий просвет, через который струилось немного воздуха. Это спасло ему жизнь.
Когда Тидемана вытащили, он еще был в сознании и с виду практически цел и невредим. Некоторое время, в состоянии полной апатии, он сидел на краю окопа и с отсутствующим видом глазел на трупы своих товарищей. Санитар-носильщик потормошил его за плечо и кое-как влил ему в рот сквозь сжатые зубы чашку кофе с водкой. После этого Тидеман глубоко вздохнул и лишился чувств.
Он, несомненно, перенес тяжелый шок и почти год кочевал из одной неврологической клиники в другую. И наконец жене удалось добиться разрешения забрать его домой.
Когда бричка свернула на ухабистую боковую улицу, которая вела к их двору, и тряско подъехала к сараю, Тидеман выпрямился. Его жена побледнела и затаила дыхание. В закуте хрюкал и свиньи, и слабый ветерок доносил аромат лип. Тидеман повернул голову в сторону, затем в другую, словно что-то искал. Но тут же снова поник, безучастный ко всему, даже к родной матери, вошедшей в комнату, когда он сидел за столом. Он съел все, что ему подали, потом прошелся по дому и по двору. Везде он хорошо ориентировался, знал, где содержится скотина и где спальня. Но он ничего не узнавал. Собака, которая принялась было возбужденно обнюхивать его, вскоре снова улеглась у печки и заскулила. Она не стала лизать ему руки, не подпрыгивала около него.
В течение первых недель Тидеман подолгу сидел в одиночестве перед сараем и грелся на солнце. Он ни на кого не обращал внимания, и все оставили его в покое, пусть, мол, делает, что хочет. По ночам с ним часто случались приступы удушья. Тогда он вскакивал с постели, беспорядочно бил кулаками в пустоту и кричал. Однажды он чуть не истек кровью, разбив стекло и повредив себе при этом руку. Поэтому его жена распорядилась вставить в окна спальни проволочную сетку.
Позже Тидеман пережил немало счастливых минут, играя с детьми. Он мастерил для них маленькие бумажные кораблики и вырезал им дудки из ивовых веток. Дети полюбили его и, когда поспела голубика, взяли его с собой в лес собирать ягоду. Возвращаясь домой, они решили сократить путь и пройти по открытому участку. Но едва они вышли из-под сени последних деревьев, как он забеспокоился. Испуганный и взволнованный, он что-то крикнул детям и повалился на землю. Он притянул одного из малышей, уложил его рядом с собой и ни за что не давал уговорить себя встать в рост и пойти по открытому полю. Ему хотелось ползти, и он то и дело пригибался. Дети не знали, как быть, и отправились за его женой. Когда они пошли по полю, Тидеман в крайнем возбуждении закричал им что-то вслед и закрыл глаза, как будто вот- вот должно случиться нечто ужасное.
Со временем он располнел и обрюзг — он ничего не делал, бездумно и слишком много ел. Понемногу он знакомился с людьми в своем доме, но не знал, что принадлежит к ним. Их внешний вид казался ему чуждым. Но почти всегда он был приветлив и доволен. Лишь время от времени, когда замечал свежерасколотое светлое полено, то начинал плакать, и утешить его было не так-то легко.
Его жена управлялась со всем хозяйством одна. Она уволила помогавшего ей работника, потому что однажды за столом он вздумал потешаться над каким-то беспомощным жестом Тидемана. Через несколько дней парень вернулся, чтобы объяснить, что ничего плохого он не имел в виду, но она не стала его слушать, вручила ему жалованье и вышла из комнаты. Как-то вечером сын местного мельника решил приударить за ней и запер за собой дверь. Тогда она схватила спортивную винтовку, висевшую на стене, навела на него и так и стояла, пока он не удалился с глуповатой ухмылкой на лице. Пытались ухаживать за ней и другие, но все безуспешно. В свои тридцать пять лет она выделялась какой-то сумрачной, исполненной достоинства красотой. Она тяжко трудилась, но оставалась одна.
В первые месяцы часто приезжали врачи. Тидеман прятался от них, и всякий раз его приходилось разыскивать. Только если его звала жена, он соглашался прийти. Один врач поселился у них почти на целый год, чтобы лечить его. Когда он уехал, хозяйке пришлось продать несколько голов скота. В том году летние