На себе возить мне людей невозможно. Я тогда и царем не буду.
И пошел Лев-зверь в чистое поле, а богатырь в город.
Пришел богатырь к товарищам, а те над ним смеются, что пешком ходит.
Богатырь отпираться:
— Конь, — говорит, — издох.
А потом как выпил, да стал пьян-весел, и рассказал, как было: как он на самом Льве-звере приехал.
Посидел богатырь с товарищами и пошел себе коня искать.
И только это вышел он за город, а Лев-зверь тут-как-тут: бежит Лев-зверь к богатырю, пасть открыта, зубы оскалил.
— Зачем ты, — говорит, — похвастал, что на мне ехал? Говорил я тебе, ты не послушал, — съем!
— Извини, — говорит богатырь, — я тобою не хвастал.
— Как так не хвастал! Да ты же говорил, что на Льве-звере ехал.
— Нет, Лев-зверь, говорил, да не я, хмель говорил.
— Какой хмель?
— А вот попробуй, так и сам увидишь. Лев-зверь согласился.
Выкатил богатырь вина три бочки сороковых.
Лев-зверь бочку выпил, другую выпил, а из третьей только попробовал, и стал пьян: уж бегал, бегал, упал и заснул.
А богатырь, пока Лев-зверь спал, вкопал в землю столб да туда на самую вышку и поднял Льва- зверя.
Проснулся Лев-зверь, очухался, — диву дается: и как это его угораздило на такую высоту подняться, а главное дело — спуститься не может.
— Вишь ты, хмель-то куда тебя занес! — говорит богатырь, — что́, узнал теперь, каков этот хмель?
— Узнал, узнал, — сдается на все Лев-зверь, — только спусти, пожалуйста, а то чего доброго еще сорвусь да и неловко: народу сколько!
Снял богатырь Льва-зверя, и побежал Лев-зверь в чистое поле: будет хмель помнить, — срам-то какой!
Горе злосчастное*
Жили два брата, один бедный брат, другой богатый. Бедного звали Иваном, богатого — Степаном.
У богатого Степана родился сын. Позвал Степан на крестины знакомых, приятелей, да и бедного брата не забыл, позвал и Ивана.
Справили честь-честью крестины, напились, наелись гости, пьяны все, веселы, все довольны.
Напился и брат Иван; идет Иван домой пьяный от Степана, пьяный, затянул бедняк песню. Поет песню, знать ничего не хочет, не желает, и вдруг слышит, ровно ему подпевает кто тоненько, да так, тоненьким голоском, да и жалобно так, что дитё.
Оборвал Иван песню, стал, прислушался.
Да нет, ничего не слышит, нет никого, — или и тот замолчал?
— Кто там? — окликнул бедняк.
— Я.
— Кто «я»?
— Нужда твоя, горе, — горе злосчастное. Затаращился Иван, хвать — стоит… старушонка стоит, крохотная, от земли не видать, сморщенная, ой, серая, в лохмотьях, рваная, да плаксивая, жалость берет.
— Ну, чего? — посмотрел Иван, посмотрел, — чего тебе зря топтаться, садись ко мне в карман, домой унесу.
Закивала старушонка, заморгала, ощерилась, — обрадовалась! — да в карман Ивану скок и вскочила, да на самое дно.
Тут Иван захватил рукой карман, перевязал покрепче…
— Не выскочит! — и пошел и пошел, песню запел.
Поет песню Иван — пьяным-пьяно-пьян, и она в кармане его там, старушонка тощая, нужда его, горе его, горе злосчастное — и тепло же ей, и покойно ей — в кармане его там подпевает ему тоненько, да так, тоненьким голоском, жалобно так, что дитё.
Еле-еле дотащился до дому Иван, развезло, разморило его, и прямо завалился спать, захрапел и забыл все, все таковское, горе свое злосчастное, нужду.
А она сидит у него, — она ничего не забыла, она никогда ничего не забудет, — согрелась в теплушке, старушонка дырявая, согрелась, морщинки расправляет, щерится: погулять ей завтра, попотешиться, развеселит она товарища пьянчужку-пьяницу, беднягу своего злосчастного.
— Миленький! Миленький мой, ау! — щерится, лебезит паскудная.
Очухался наутро Иван, поднялся, да как вспомнит про вчерашнюю находку свою, что в кармане сидит за узлом, и скорее на выдумки: как бы так изловчиться, от товарища от таковского навсегда избавиться.
Думал себе, думал Иван и надумался.
Достал бедняк дерева, взялся делать гробик.
— Что это ты делаешь? — увидала, спрашивает жена.
— Молчи, нужду поймал, злосчастье наше, а схороним нужду, заживем хорошо.
И сделал Иван гробик, выстлал гробик соломой, развязал карман, запустил тихонько руку, поймал старушонку, поймал да в гробик ее на сено.
— Ничего, бабушка, ничего, тут поспокойнее будет… — да хлоп крышку, прижал кулаком.
А жена уж и гвоздики держит.
И забили вместе гробик — горе, злосчастье свое, нужду: ей теперь совсем покойно, и! — никто тебя в гробу не тронет.
Завязал Иван в платок гробик, подхватил под мышку и на кладбище, там вырыл могилку у дядиной могилы, опустил гробик, закопал могилу и домой налегке.
«Баба с воза, кобыле легче! Довольно, помыкался, будет уж, много я обид стерпел, ну, вот и избыл нужду, теперь повалит мне счастье!» — идет Иван с кладбища, свистит, сам с собой разговаривает и легко ему, способно идти — нет горя злосчастного, нет нужды, в могиле старая, не выскочит, не пристанет старушонка плаксивая, — глядь, а на дороге что-то поблескивает.
Нагнулся Иван, — а на земле золотой, сто рублей — золотой.
Вот оно где счастье!
Поднял Иван золотой и прямым путем на ярмарку, купил себе корову, купил коня и уж с коровой и конем в дом — к жене с гостинцами.
И зажил Иван хорошо — копейка к копейке идет. Стал Иван деньгу наживать. И сделался скоро богатым, богатей своего брата богатого Степана.
Слышит богатый брат Степан, что перемена в делах у брата, и позавидовал Степан Ивану.
Пришел Степан в гости к брату, говорит Ивану:
— Давно ли ты, Иван, жил бедно? Объясни мне, сделай милость, отчего все так вышло, ты лучше меня зажил?
А Иван — теперь ему легко без нужды, осматриваться-то нечего, ему и невдомёк совсем, что на
