Должно быть, его лихорадило и знобило в теплой комнате от рыданий, так как он весь покрыт был с головою темно-серым пледом, из-под которого виднелось только одно изнемогающее лицо. Говорить в такое время нечего. Через несколько минут я пожал ему руку и тихо вышел».
Уже после отъезда Тютчева за границу, 31 августа, его дочь Екатерина писала своей тетке Дарье: «Бедный папа! Он должен чувствовать себя таким одиноким теперь, и было бы счастьем, если мама смогла бы скрасить его жизнь своей привязанностью». В следующем письме она говорит, что отец «опасается при этом свидании некоторых царапин… Я надеюсь и даже уверена, что мама будет чудесной с ним в этот тяжелый момент, прежде всего по доброте сердечной, а затем потому, что это как раз повод привязать его к себе сильнее и серьезнее, чем когда бы то ни было».
Через три недели после смерти Елены Александровны Тютчев приехал к своей старшей дочери Анне, находившейся в Германии, в Дармштадте. Она была потрясена его состоянием, несмотря на то, что едва ли не более всех осуждала его любовь:
«Папа только что провел у меня три дня — и в каком состоянии — сердце растапливается от жалости… — писала она сестре Екатерине. — Он постарел лет на пятнадцать, его бедное тело превратилось в скелет». В следующем письме Анна говорит, что отец «в состоянии, близком к помешательству…». В это время в Дармштадте пребывал царский двор, с которым и приехала Анна, и ей было «очень тяжело видеть, как папа проливает слезы и рыдает на глазах у всех».
Прошло еще три с половиной месяца, и 20 января 1865 года Анна сообщает, что отец «безудержно… предается своему горю, даже не пытаясь преодолеть его или скрыть, хотя бы перед посторонними». В марте — то есть через семь месяцев после своей потери — он встретится с Тургеневым, который вспоминал потом, как Тютчев «болезненным голосом говорил, и грудь его сорочки под конец рассказа оказалась промокшею от падавших на нее слез».
Все это подтверждает, что в письмах и стихотворениях поэта, говорящих о бездонности его горя, нет ни малейшего преувеличения. Он писал 8 декабря 1864 года поэту Полонскому — писал, не имея даже сил правильно выстроить фразу, — «что за этот бы день, прожитый с нею тогдашнею моею жизнью, я охотно бы купил, но ценою — ценою чего?.. Этой пытки, ежеминутно пытки — этого удела — чем стала теперь для меня жизнь… О друг мой Яков Петрович, тяжело, страшно тяжело».
Да, все, что мы знаем о жизни Тютчева в течение многих месяцев после смерти его возлюбленной, свидетельствует о безусловной жизненной (а не только художественной) правде его созданных тогда трагедийных стихотворений, вошедших в сокровищницу мировой лирики. Необходимо только сказать об одном мотиве, являющемся в этих стихотворениях.
Поэт и в стихах, и в письмах, и в разговорах беспощадно винил самого себя в гибели возлюбленной. Уже приводился рассказ Тютчева в письме к Георгиевскому (от 13 декабря 1864 года) о том, как он в свое время отказался исполнить просьбу Елены Александровны об издании книги его стихотворений с посвящением «Ей». Далее Тютчев писал: «За этим последовала одна из тех сцен, которые все более и более подтачивали ее жизнь и довели нас — ее до Волкова поля, а меня — до чего-то такого, чему и имени нет ни на каком человеческом языке… О, как она была права в своих самых крайних требованиях, как она верно предчувствовала, что должно было неизбежно случиться при моем тупом непонимании того, что составляло жизненное для нее условие. Сколько раз говорила она мне, что придет для меня время страшного, беспощадного, неумолимо-отчаянного раскаяния, но что будет поздно. Я слушал и не понимал. Я, вероятно, полагал, что так как ее любовь была беспредельна, так и жизненные силы ее неистощимы, — и так пошло, так подло на все ее вопли и стоны отвечал ей этою глупою фразой: „Ты хочешь невозможного…“
Георгиевский вспоминал, как поэт «жестоко укорял себя в том, что, в сущности, он все-таки сгубил ее и никак не мог сделать счастливой в том фальшивом положении, в какое он ее поставил. Сознание своей вины несомненно удесятеряло его горе и нередко выражалось в таких резких и преувеличенных себе укорах, что я чувствовал долг и потребность принимать на себя его защиту против него самого…»
Но необходимо осознать, что это беспощадное, «неумолимо-отчаянное» самообвинение — высокая правда души поэта, трагическая правда, которая принадлежит только ему одному.
…Еще не прошло и года с начала его любви, впереди было тринадцать с лишним лет счастья и муки, а он уже написал:
Тогда же, в 1851 году он создает стихотворение, воплощающее ее голос:
Так поэт видел тот «поединок роковой», который был для него явлением всеобщей трагедийности мира — мира, в котором его возлюбленная совершила свой подвиг
— борьбе и с ним самим, ее возлюбленным.
Но не могут вызвать сочувствия те рассуждения о последней любви поэта, в которых ему более или менее ясно бросается обвинение в том, что он четырнадцать лет «убивал» свою Елену Александровну, ибо не женился на ней. Это перенесение трагедийной темы в чисто «бытовой» план закрывает от нас ее глубокую суть.
Тютчев прямо и открыто говорил, что он сгубил свою Лёлю, что это «должно было неизбежно случиться». Но в мире, где это совершилось для него, его вина была подлинно трагической виной, которая реальна не в рамках бытовой мелодрамы (а к ней нередко и сводят любовь поэта), но в русле бытийственной трагедии. Именно в такой трагедии он был участником и виновником, и ее дух сквозил для него в самых частных и самых прозаических подробностях быта.
Из тютчевских писем и стихотворений достаточно ясно вырисовывается, что трагедия — даже и не в смерти как таковой. Трагедия была
И в другом стихотворении — об ее подвиге, совершенном «до конца в отчаянной борьбе», о ней