Но, может быть, это только чисто поэтические обороты, не выражающие истинной, трезвой самооценки? Нет, Тютчев, например, как бы, даже, между прочим касается в одном из своих писем «присущего» его уму «свойства охватывать борьбу во всем ее исполинском объеме и развитии».
Вполне естественно, что при таком сознании своих возможностей те или иные реальные плоды собственной деятельности не удовлетворяли поэта. Это относилось, кстати сказать, не только к поэзии. Излагая свои мысли в письмах, Тютчев нередко тут же сокрушался, что не может высказать их во всей глубине и размахе.
Вот очень характерное наблюдение близкого Тютчеву человека. Поэт должен был написать письмо о современной политической ситуации одному из уважаемых им людей. Он «раз двадцать брал в руки перо… но отступал в ужасе перед той массой мыслей, которые пришлось бы ворошить».
И уж если всерьез разбираться в существе дела, следует сказать, что тютчевское отношение к плодам собственной мысли и творчества выразилось с наибольшей очевидностью не столько в самокритических оценках, сколько в малом количестве им созданного. Томик стихов, несколько статей и оставшийся в набросках трактат «Россия и Запад» — вот и все, не считая его писем, которым сам он придавал лишь чисто практическое значение (хотя многие из них поистине проникновенны).
«Чтобы ясно выразить эти мысли, понадобилось бы исписать целые тома», — жалуется Тютчев в одном из писем. В другом письме он говорит о «восточном вопросе»: «В глубине души я постоянно обсуждаю его… но как только берусь за перо — ничего не выходит… Слишком много пришлось бы мне писать».
Но дело не только в грандиозности мыслей, требующих для своего выражения многотомного трактата. Дело еще и в том, что само выражение как таковое, полагал Тютчев, искажает и замутняет его мысль. Об этом, в частности, говорится в знаменитом стихотворении «Silentium!», написанном около 1830 года (хотя смысл его многозначен и не сводится к тому, что имеется в виду в данном случае):
В 1836 году Тютчев писал о том же в прозе: «Ах, писание страшное зло. Оно как будто второе грехопадение злосчастного разума…»
То, что совершалось в духовном мире Тютчева, охватывающем природную и человеческую борьбу, по его собственному определению, «во всем ее исполинском объеме и развитии», не могло, как ему представлялось, воплотиться в слове. Короче говоря, собственные стихи не удовлетворяли Тютчева не, так сказать, сами по себе, а в их соотношении с тем, что открывалось его «вещей душе». Он склонен был видеть в созданных им стихах лишь бледные намеки на дарованные ему — именно дарованные, а не добытые и потому не порождающие гордыню — откровения (Иван Аксаков писал о Тютчеве: «Его я само собою забывалось и утопало в богатстве внутреннего мира мысли, умалялось до исчезновения в виду откровения»…).
Тютчев не раз сетовал, что не может-де высказаться с полной ясностью и цельностью: «Я чувствую, что все, что я… говорю… туманно, отрывочно, бессвязно и передает… лишь душевную тревогу».
В конце концов можно бы даже и согласиться с тем, что творчество Тютчева воплотило «лишь душевную тревогу»:
Но эта тревога так богата смыслом и столь всеобъемлюща — тревога о всей человеческой Истории и всем Мироздании, — что и ее бы оказалось достаточно для создания великой поэзии. И необходимо при этом сознавать, что воплощение такой тревоги было бы невозможно без присущего Тютчеву «свойства охватывать борьбу (борьбу и природных, и человеческих сил. —
Наследие Тютчева — это предельно емкие лирические творения, в которые нужно пристально вглядываться, вчувствоваться, вживаться, чтобы постичь воплотившееся в них «исполинское» откровение. Тютчев постоянно сомневался в том, что ему удалось внятно выразить открывшееся ему.
Все это ясно видел теснейшим образом связанный с поэтом Иван Аксаков, который писал, что Тютчев поистине страдал «от нестерпимого блеска своей собственной неугомонной мысли… В этом блеске тонули для него, как звезды в сиянии дня, его собственные поэтические творения. Понятны его пренебрежение к ним и так называемая авторская скромность».
Да, конечно, именно так. И все же Тютчев прозорливо сказал:
И действительно, ныне, тютчевское слово отзывается с такой силой и широтой, что едва ли можно было это предугадать. Перебирая в памяти даже отдельные тютчевские строки из созданных около 1830 года стихотворений, мы понимаем, что они принадлежат к высшим выражениям человеческого духа.
Но мы знаем, что эти самые стихотворения были тогда же опубликованы в московских журналах и альманахах и не вызвали сколько-нибудь достойного их «отзыва». Тютчевское мнение о своих созданиях вроде бы подтверждалось.
И можно сказать, что Тютчев как личность был при жизни оценен (конечно, не всеми, но многими) более, чем его поэзия. Вот несколько суждений о Тютчеве, принадлежащих хорошо знавшим его людям, кстати сказать, людям самым разным:
«В его обществе вы чувствовали сейчас же, что имеете дело не с обыкновенным смертным, а с человеком, отмеченным особым даром Божиим, с гением…»
«Самый легкий намек вызывал в нем существенный отклик. К нему можно было применить без всякой натяжки истасканное сравнение души поэта с натянутыми струнами эоловой арфы, не пропускающей без отзыва ни малейшего движения в воздухе, откуда бы оно ни шло, с севера или юга, с запада или