калеками по сей день, как Фиест с короткой ногой. Но большинство умерло.
Я искал, какого бога прогневали мы. Пошел сначала к Аполлону, Владыке Лука. Он показал по внутренностям жертвы, что не стрелял в нас, но больше не сказал ничего. Зевс тоже промолчал, и Посейдон не послал никакого знака… Было примерно то время года, когда народ выгоняет козла отпущения. Нашли какого-то косого, говорили что у него дурной глаз… Били его так, что когда дошло до костра — жечь было уже некого. Но дождя не было, и дети умирали…
Я потерял тогда во дворце троих сыновей. Двух мальчиков своей жены — и еще одного, который, сознаюсь, был мне еще дороже тех. Он долго умирал, он уже лежал как мертвый — только глаза жили, умоляли дать ему воздуха… Когда его похоронили, я сказал себе: «Ясно, пришел срок моей мойры. Скоро бог пошлет мне знак». Я привел в порядок свои дела и за ужином оценивал своих сыновей, сидевших за столом, — кого назвать наследником… Но знака не было.
А на следующий день в Трезену приехал твой отец. Он возвращался из Дельф в Афины и должен был сесть у нас на корабль: морское путешествие избавляло от Истмийской дороги. Мне никого не хотелось видеть, но гость страны — священен; поэтому я встретил его, как мог, и вскоре рад был что он у меня. Он был моложе меня, но несчастья его закалили, он понимал людей. После ужина мы стали делиться своими бедами. Ему никогда не доводилось пережить того, что мне в тот день. Первая его жена была бесплодной, вторая умерла при родах, и девочка родилась мертвой… Он пошел к оракулу, но ответ был темен и загадочен, даже жрица не смогла его разъяснить; и теперь он возвращался в свое тревожное царство, и у него не было наследника… Вот так мы встретились — два человека в горе; мы понимали друг друга. Я услал арфиста, велел принести сюда кресло для него… И возле этого очага, где мы с тобой сейчас, сидели мы с ним и говорили о горе.
Когда мы остались наедине, он рассказал мне, как его братья, домогаясь трона, опустились до того, что опозорили собственную мать — достойнейшую женщину, — объявив его незаконнорожденным. Тут мне показалось, что его несчастья не меньше моих. Мы сидели, говорили, и в это время внизу в Зале начался какой-то переполох: крики, вопли… Я пошел узнать, в чем дело.
Это была жрица Богини, сестра моего отца, а с ней целая толпа женщин — плакали, кричали, били себя в грудь и раздирали ногтями щеки… Я вышел на лестницу, спросил, что случилось, — и вот как она ответила:
— Царь Питфей, — говорит, — ты взвалил на свой народ бремя горестей. Ты приносишь дары Небесным Богам, которые и так уже сыты, а алтарь возле самого очага своего подвергаешь забвению! Вот уже вторую ночь подряд Змей Рода отвергает пищу и молоко, что я приношу ему к Пупковому Камню. Неужели ты хочешь дождаться часа, когда каждое чрево в Трезене потеряет плод трудов и мук своих? Принеси жертву — это Мать разгневана!
Я приказал тотчас же сжечь свинью и простить себе не мог, что сам не догадался: ведь когда Аполлон промолчал — ясно было, что наши беды не от неба. Утром мы кололи свиней у Пупкового Камня. Весь дом был полон их визгом, а в воздухе до самого вечера висел запах требухи… Когда кровь впиталась в землю, мы увидели на западе тучи. Тяжелые, серые, они дошли до нас и висели в небе… А дождя все не было.
Жрица пришла ко мне, и повела к Пупковому Камню, и показала там извилистый след Змея в пыли, по которому читала волю Богини… И так объяснила:
— Теперь он сказал мне, чем разгневана Богиня. Вот уже двадцать лет, не меньше, как ни одна девушка из этого дома не снимала пояса в ее честь. Вот уже два года, как твоя дочь Эфра стала зрелой женщиной, но отдала она Богине свою девственность? Отошли ее в Миртовый Дом, и пусть она не откажет первому же встречному, кто бы он ни был, — матрос, или раб, или убийца в крови собственного отца… Первому встречному, царь Питфей! Иначе Великая Мать оставит землю твою бездетной.
Дед посмотрел на меня.
— Ну как, упрямая голова? Начинаешь понимать?
Я кивнул. Говорить я не мог.
— Ну так слушай дальше. Уходил я оттуда с облегчением. Любой бы на моем месте был благодарен, узнав что только в этом все дело. Но мне было жаль девочку. Не потому, что она что-то потеряла бы в глазах народа, — нет… Крестьяне, перемешавшие свою кровь с береговыми людьми, всасывали эти обычаи с материнским молоком. Что ж, я никогда их не запрещал. Но и не поддерживал тоже, так что твоя мать не была готова к такому делу, ее не так воспитывали… Жрица была рада, и это меня злило. Она рано овдовела, и с тех пор никто на нее не позарился, так что она не любила красивых девушек… А девочка была горда и стыдлива; я боялся, что она попадется какому-нибудь подонку, который из простого скотства — или из злобы к тем кто выше его — возьмет ее грубо, как шлюху… И еще больше боялся, что это может внести в наш род струю низкой крови. Если родится ребенок — его нельзя оставить жить!.. Но этого я не собирался ей говорить в тот день, и без того было слишком много.
Я нашел ее в женских покоях. Она выслушала меня спокойно, не жаловалась, не противилась… Сказала — это мелочь в сравнении со смертью детей… Но я взял ее за руки — холодные были руки, мертвые.
А гость мой тем временем был один, без внимания, и я вернулся к нему. Он меня встретил, говорит:
— Друг мой, у тебя какое-то новое горе.
— Это горе легче тех, что были, — так я ему ответил и рассказал всё. Я не хотел казаться тряпкой и постарался сделать вид, что все легко и просто; но твой отец понимал людей, я уже говорил тебе.
— Я ее видел, — говорит. — Она должна вынашивать царей… И она скромна… Это тяжко для нее и для тебя тоже.
Вон тот стол стоял тогда между нами. И вдруг он как стукнет по нему кулаком…
— Послушай, Питфей! Клянусь, кто-то из богов позаботился обо мне. Скажи, в какое время девушки уходят в рощу?
— На закате, — говорю, — или чуть раньше.
— По обычаю? Или есть какой-то священный закон?
— Ни о каком таком законе я не знаю, — говорю. Тут я начал понимать, к чему он клонит.
— Тогда скажи жрице, что девочка пойдет завтра. И если она будет там перед рассветом — кто об этом узнает, кроме нас с тобой? И мы выиграем все трое: у меня будет наследник, если небо смилостивилось ко мне; у тебя будет внук достойный крови с обеих сторон; а дочь твоя — что же, две невесты пришли ко мне девственными, и я немножко знаю женщин. Что ты на это скажешь, друг мой?
— Во имя богов! — сказал я. — Сегодня они вспомнили мой дом…
— Тогда, — говорит, — остается только сказать девочке. Ей будет не так страшно, если это будет мужчина, которого она уже видела, и знает, что он не обидит ее.
Я кивнул. Потом подумал…
— Нет, — говорю. — Она царского рода, она должна идти с готовностью на жертву, иначе это потеряет смысл. Пусть это останется между нами.
Когда прошла первая четверть ночи, я пошел будить ее. Но она не спала, и лампа горела возле постели… И так сказал я ей:
— Дитя мое, я видел сон. Не сомневаюсь, что его послал кто-то из богов. Будто ты пошла в рощу перед рассветом, чтобы выполнить свой долг перед Богиней с первым человеком наступившего дня. Так что вставай и приготовься.
Она посмотрела на меня открыто, спокойно…
— Что ж, — говорит, — чем скорей с этим покончить, тем лучше. И детишкам лучше, ведь им так трудно дышать.
Вскоре она сошла вниз. Ночь была холодная, поэтому она надела свой лисий плащ… Ее старой няне я ничего не сказал, но она пошла провожать нас, и до самого берега держала ее за руку, и стрекотала, как сверчок, рассказывая бабушкины сказки, про то как к девушкам в таких же вот случаях приходили боги… Она усадила твою мать в лодку, и я сам перевез ее на другую сторону.
Я пристал к берегу там, где травянистый луг спускается к самой воде. В небе громоздились тяжелые облака, луна проглядывала меж них и освещала глянцевые миртовые листья и кедровый дом на скале у воды… Когда мы подошли к нему, луна спряталась. Она сказала:
— Гроза начинается. Но это ничего — у меня лампа с собой и трут тоже…
Она все время несла их с собой, под плащом прятала.
— Этого не должно быть, — говорю. — Я помню, мой сон запрещал это. — И забрал у нее лампу. Трудно