— Где то письмо, что Керкион прислал мне?
Она удивленно посмотрела на него, но без звука пошла к шкатулке из слоновой кости, что была на подставке в углу, и вернулась с моим письмом.
Тут он мне говорит:
— Ты не прочтешь мне его?
Я поставил свой кубок, взял у нее письмо… У него был строгий взгляд, и мне стало странно — неужели он плохо видит? Прочитал письмо вслух…
— Спасибо, — говорит. — Я в основном его прочел, но не был уверен в нескольких местах.
Я удивился:
— Мне казалось, что написано разборчиво.
— Да, да, написано разборчиво… — Он говорил рассеянно, словно думал о чем-то другом. — У твоего писца прекрасный почерк, но правописание варварское.
Я бросил письмо на стол, будто оно меня укусило. Не только лицо — даже живот у меня наверно покраснел; стало жарко так, что я откинул плащ с плеч за спину… И не задумываясь, — чтоб не стоять перед ним дурак дураком, чтобы спрятать лицо, — схватил я кубок и поднес ко рту, пить.
Я едва успел коснуться его губами — он вылетел у меня из рук. Горячее вино плеснуло в лицо, залило одежду… Золотой кубок со звоном покатился по цветным плитам пола, оставляя за собой пахучий дымящийся ручей; и густой осадок стекал с его краев, еще темнее чем само вино.
Я вытирал лицо и изумленно смотрел на царя. Что это он?.. Что с ним?.. Бледнее мертвеца, и на меня смотрит такими глазами, будто увидел саму смерть… Тут я сообразил, что меч-то уже не спрятан под плащом. «Надо было сказать раньше, — думаю, — это он от волнения так… До чего ж нехорошо у меня получилось!» Я взял его за руку…
— Сядь, государь, — говорю, — и прости меня. Я как раз собирался всё тебе рассказать.
Подвел его к креслу… Он ухватился руками за спинку и остановился, едва дыша. Я обнял его за плечи… «Что бы ему такое сказать, — думаю, — что бы?..» И в этот момент белый пес прошел к нам с балкона и лизнул вино из лужи.
Он кинулся вперед, схватил пса за ошейник, оттащил… Послышался звон женских украшений: жрица Медея — я совсем забыл о ней, так она была незаметна в своей неподвижности, — Медея укоризненно качала ему головой. Тогда до меня дошло.
Вот болиголов-трава — холодеешь от нее; а крапива — жжет… Так я похолодел, так меня обожгло внутри, когда я понял… — только гораздо сильней. Я стоял как каменный. Женщина повела собаку к двери и выскользнула вместе с ней — я пальцем не шевельнул. Царь повис на спинке кресла, если б ее не было — упал бы… Наконец я услышал его голос, тихий, хриплый — словно предсмертный стон:
— Ты сказал — девятнадцать… Ты сказал, тебе девятнадцать?
Это привело меня в чувство. Я поднял кубок, понюхал, поставил его перед царем.
— Это неважно, — говорю. — Достаточно того, что я был твоим гостем. А всё прочее нас с тобой больше не касается.
Он прополз вокруг кресла, сел, закрыл лицо руками… Я отстегнул меч, положил его рядом с кубком.
— Если ты знаешь этот меч, — говорю, — если знаешь — возьми его, быть может пригодится. Это не мой. Я нашел его под камнем.
Ногти его впились в лоб, до крови. И он не застонал, не захрипел… — а такой звук, как бывает, когда из смертельной раны выдергивают копье: человек зубы стиснул, изо всех сил держится — а все равно… Он плакал, словно душу ему из тела вырвали; а я стоял, как свинцом налитый, и хотелось мне сквозь землю провалиться или раствориться в воздухе… — исчезнуть в общем.
Пока он не заплакал, до меня не доходило, что это мой отец; а теперь я это почувствовал. И так мне было стыдно, будто это я совершил преступление. Пол был затоптан винными следами, приторно пахла гуща в кубке… Я заметил какое-то движение: на другом конце комнаты тяжело дышал слуга. Глянул на него — он, казалось, готов был в стену влезть. «Царь тебя отпускает», — говорю. Он тотчас исчез.
На очаге обрушились головни, взметнулось пламя… Жар от огня, и пальцы царя, рвущие его седые волосы, и моя немота — худо мне было от всего этого; я вышел на балкон. А там — тишина, покой, громадный простор, залитый лунным светом… Призрачные горы стали ближе, светились будто сумрачный янтарь… Внизу на стене встретились двое часовых, их копья скрестились… Издалека слабо доносились песня и аккорды лиры… Крепость парила между землей и небом в прозрачном сиянии, которое, казалось, ниоткуда не шло, существовало само по себе; а под ней уходили к равнине громадные черные скалы.
Я положил руки на балюстраду и смотрел на стены, что сливались основанием с самой Скалой, и вот тут — когда я так стоял — всё это стало вливаться в меня, словно морской прилив; с пением прибоя заполнило мне сердце и замерло в нем, как затихшее море. И я подумал: «Вот это — моя мойра».
Моя мойра… Душа рвалась охватить ее; всё остальное в тот миг стало как облачко пыли или летний дождь… К чему мое негодование? Тысячу царей знала эта Скала; кто скажет — сколько из них ненавидели своих отцов или сыновей, или любили не тех женщин, или плакали из-за чего?.. Всё это умерло вместе с ними и истлело в их могилах. Осталось только — что они были царями Афин. Устанавливали законы, расширяли границы, укрепляли стены… Высокий град, чьи камни излучают свет! Твой демон вел меня сюда, а не желание мое; так ощути же руку мою, узнай мою поступь — прими меня! И я пойду, куда поведут меня твои боги, и по знаку их я уйду… Я пришел к тебе ребенком, Твердыня Эрехтея, но ты — ты сделаешь меня царем!..
Так я стоял там. Потом вокруг меня что-то изменилось: тишина стала другой. Все так же доносилась издалека песня… Потом я понял: отец затих, не плачет. Я представил себе, как он стоит на этом самом месте и оглядывает крепость, осажденную врагами; или видит поля, посеревшие от засухи, или — или слышит, что на границе появился новый царь, которому мало Элевсина… Ведь я стоял там в эту ночь только потому, что он хорошо удерживал Скалу — всё время, до того самого дня. И всё время — жестокая борьба, бесконечные хитрости… А теперь вот надежда на меня обернулась для него таким ударом… Горечь и злость ушли; я почувствовал сострадание, понял его боль.
Вошел к нему. Он сидел у стола, подперев голову руками, и неподвижно смотрел на меня. Я встал возле него на колени и позвал:
— Отец…
Он протер глаза, словно не веря себе.
— Отец, — повторил я, — посмотри, до чего верно говорят, что судьба всегда приходит не в том облике, в каком ее ждешь. Боги сделали это, чтобы напомнить нам, что мы смертные. Хватит горевать, давай начнем сначала.
Он вытер глаза ладонью, долго смотрел на меня молча… Потом сказал:
— Кто может знать, что сделали боги и зачем? Но в тебе очень много не от меня…
Он убрал волосы с лица и вроде подвинулся ко мне — но тотчас отпрянул. Я понимал, что после всего, что случилось, он не может обнять меня первый, — я должен это сделать… Так я и сделал, хоть неловко было; и еще я боялся, что он снова заплачет. Но он уже держал себя в руках, и, мне кажется, мы оба почувствовали, что в следующий раз это получится легче.
Отпустив меня, он подошел к двери, хлопнул в ладоши и сказал кому-то снаружи:
— Возьми четырех человек и приведи сюда госпожу Медею, захочет она или нет.
Тот ушел.
— Вы ее не найдете, — сказал я.
— Ворота заперты на ночь, — говорит, — и боковой вход тоже. Если она не умеет летать — она здесь. — Потом спрашивает: А как тебя зовут?
Я глянул на него — потом вспомнил, и мы оба почти улыбнулись. Сказал ему…
— Это имя мы выбрали с твоей матерью, — говорит. — Почему же ты не подписал им свое письмо?
Я рассказал про свое обещание матери; он спросил про нее, про деда… Но сам все время прислушивался, не идет ли стража. Вскоре послышались шаги, он отодвинулся от меня, сел, задумавшись, — подбородок на кулаке, — и говорит: «Не удивляйся ничему, что услышишь, и соглашайся со мной».
Когда ее ввели, вид у нее был такой, словно она хочет знать, по какому праву с ней так обращаются. Но глаза были насторожены.
Отец начал так: