встретились опять, теперь уж действительно в последний раз. Не знал ничего он и о черной пантере, о нашем матче с армейскими на лужайке у прусских казарм, не видел Вайзера в подвале старого завода, и волосы не поднимались у него на голове дыбом, во всяком случае, не от того. Он вздохнул, и я снова почувствовал струйку чесночного запаха, а М-ский сказал:
– Все сходится, и ты даже не знаешь, кто подтвердил, что над Стрижей вас видели днем раньше, а? – Я молчал, и М-ский закончил: – Видел вас причетник брентовского костела. – Впервые в этот день М-ский торжествующе улыбнулся, а вздохнул на этот раз я, так как улика была серьезная. Видно, когда у причетника спрашивали, он перепутал числа. Тем лучше, подумал я, если у них все начинает как-то складываться. Но до конца допроса было еще далеко. Сержант снова сел в кресло, а М-ский подошел ко мне.
– Еще одно мы должны выяснить – где вы спрятали останки Вайзера и Вишневской? Говори!
Я молчал.
– Это уголовное дело, – добавил директор. – Вы не заявили ни о том, что случилось, ни об этом кошмарном подвале. – Голос его набухал угрозой. – Как вы могли так поступить? Это отвратительно! Это… это хуже каннибализма, – выпалил он наконец. – Совести у вас, нет, что ли, чему вас, в конце концов, учат на уроках Закона Божьего?
– Говори сейчас же, что с этими… этими… останками, – вмешался сержант. – Должны же вы были найти кусок тела или одежды, а?
Я стоял, опустив голову, и представлял себе, как держу на ладони глаз Вайзера, а у Шимека в руке – лоскут от платья, и мы складываем все в нашу ямку, а Петр тянет: «Господи, упокой их душу…» – потом мы засыпаем ямку, утаптываем ее каблуками, но глаз Вайзера подмигивает нам из-под земли, и будет мигать до конца света и усмирять нас, как черную пантеру за решеткой оливского зоопарка. Это было страшно. Я дрожал всем телом. М-ский схватил меня за волосы у самого уха, в том месте, где сейчас начинается щетина, и слегка потянул вверх, но короткие волоски выскользнули у него из пальцев, он схватил еще раз, чуть повыше, и началось «ощипывание гуся».
– Где-вы-это-за-ко-па-ли! – скандировал он и при каждом слоге тянул вверх, и я поднимался все выше, пока наконец не встал на самые кончики пальцев, качаясь, как пингвин, а М-ский тянул еще сильнее, собственно, уже выдергивал мои волосы. – Где-вы-это-за-ко-па-ли! Ска-жи на-ко-нец! или! оторвать! тебе! голову! что ли?!
И я бы наверняка в этот момент закричал благим матом и, может, выкричал бы, как было на самом деле, если бы не зазвонил телефон на столе директора. М-ский отпустил мои бачки и посмотрел в ту сторону, а директор, сняв трубку, сказал сержанту:
– Это вас.
На минуту повисло молчание, все плыло у меня в глазах – от «ощипывания гусей» болела голова, и щека, и лоб, и виски, а сержант кивал и произносил только: «Да-да, хорошо, да-да, разумеется, да, хорошо, конечно, ну конечно, хорошо, хорошо». Хотя я до сих пор не знаю, кто тогда разговаривал с человеком в форме в девять часов вечера, но испытываю к этому неизвестному огромную благодарность. Ведь это благодаря ему М-ский перестал меня мучить. И когда сержант положил трубку, оказалось, что им надо посоветоваться, и меня отослали обратно в канцелярию на складной стул, рейки которого ужасно впивались в зад. И мы снова сидели втроем под присмотром сторожа, и я смотрел на часы, и мне казалось, что медный кружок на конце маятника такого же цвета, как кадило ксендза Дудака, из которого он выпускал клубы седого дыма, когда мы пели «Да благословен будь святой хлеб вечной жизни».
Такие же часы с медным диском маятника я видел в Мангейме в квартире Эльки, когда много лет спустя поехал в Германию, чтобы встретиться с ней. Разумеется, я ей не сказал, какова цель моего путешествия. Услышав мой голос в телефонной трубке, вернее услышав мою фамилию, она ответила не сразу. Возможно, у нее перед глазами встали все письма, которые я посылал в Мангейм и которые она бросала в корзину. Этого я не знаю, но молчала она добрую минуту, после чего я услышал совершенно трезвый вопрос:
– А откуда ты звонишь?
– С вокзала, – закричал я в трубку. – С вокзала, и хотел бы с тобой увидеться!
Она снова помолчала с минуту.
– Ну хорошо, я весь день дома, – ответила так, будто мы виделись только вчера. – Знаешь, как доехать?
Конечно я знал, как доехать, все к этой встрече у меня было приготовлено, все спланировано и предусмотрено до мелочей: вопросы, темы разговора, фотография могилы Петра, – и все это коварно было направлено, вернее, должно было быть направлено на особу Вайзера. Такси, в котором я ехал по городу, вел усатый турок. Он лез с разговорами, почуяв, что я не немец, но мыслями я был уже с Элькой и вспоминал сентябрьское утро семьдесят пятого года, когда я провожал ее на морской вокзал в Гдыню, откуда она отплывала в Гамбург.
– Элька, – спросил я в последний раз, – так ты правда не помнишь, что тогда произошло? Правда не знаешь, как это все было? Ведь Вайзер вел тебя за руку. Ты что-то скрываешь, все время скрывала. Скажи хотя бы сейчас, я тебя очень прошу, скажи, раз уж ты уезжаешь навсегда, что именно случилось в тот день над Стрижей? – И мой голос поднимался до крика, пока Элька подходила все ближе к таможенному барьеру, и наконец она сказала:
– Не кричи, люди смотрят.
Это были ее последние слова, никаких «до свиданья», «держитесь» – только: «не кричи, люди смотрят»! А потом не отвечала на мои письма, так же как не желала разговаривать о Вайзере перед отъездом. Так что теперь, когда я ехал на такси через центр Мангейма, я думал, что второй раз не сделаю такой ошибки, и, когда машина остановилась у светофора, я уже знал, что начну совершенно иначе и долго буду кружить, долго ждать подходящего момента, чтобы наконец припереть ее к стенке, вынуждая к признаниям.
Эльке первые полтора года жилось здесь нелегко. Работала она прислугой у тетки, дальней родственницы, отвратительно злобной старухи. Та называла Эльку коммунисткой и попрекала на каждом шагу, но Элька стискивала зубы, так как тетка была богата и должна была оставить ей немного денег. Когда распечатали завещание, Эльке пришлось еще хуже – тетка не оставила ей ни копейки. Она надрывалась в две смены, по утрам прибирала частные квартиры, а вечерами мыла полы в ресторане, владельцем которого был теткин знакомый. И там она познакомилась с Хорстом – он потерял жену в автомобильной катастрофе где-то в Гессене и теперь, вместо того чтобы заниматься делами своей фирмы, пил до самого закрытия ресторана, до поздней ночи. Она вышла за него без всяких колебаний, он не был ни старым, ни уродливым, а главное – торговал лошадьми, владел собственной фирмой, и Элька уже могла не мыть полы в ресторане и в частных квартирах. Хорст часто уезжает, и Элька тогда сидит целыми днями одна: у Хорста, кроме нее, нет никаких родных, и сама она не любит наносить визиты и принимать гостей. Иногда они едут вместе, когда Хорст там не слишком занят, отпуск проводят на юге в горах. Но обо всем этом я узнал несколькими минутами позже, когда такси выехало уже из центра, когда мы с усатым турком миновали несколько перекрестков и когда я сидел напротив Эльки, прихлебывая кофе, а она показывала мне фотографии Хорста из последнего отпуска, который они провели в Баварии. На стенах просторной комнаты висели акварели, изображающие всадников и лошадей, в центре же – часы, точно такие, как в канцелярии нашей школы, с медным диском на конце длинного маятника. Этого Элька, естественно, не могла помнить. Я показал ей фотографию надгробия Петра. Элька была на могиле несколько раз, но плиты, конечно, не видела, и я рассказал, какие с ней были проблемы – ни один каменщик не соглашался выдолбить надпись «убитый», и в конце концов написали «трагически погиб». Все знакомые сбросились на эту плиту, и то был, собственно, наш общий памятник Петру, хотя Петр не участвовал в демонстрации и стычках, просто вышел на улицу посмотреть, что происходит. Но об этом мы вспоминали уже за гренками, которые Элька делала прекрасно – с кетчупом, листьями салата, перьями лука, кружочками помидоров, тмином, со сладким и острым перцем и уж не знаю, с чем еще, – горячими, прямо из духовки. Гренки, правда, смешали мои планы, но я поныне помню их вкус. И вдруг Элька сказала неожиданно:
– Я не отвечала на твои письма, как и на все другие. Понимаешь, если ты здесь, – объяснила она, – то невозможно быть одновременно и там. Я не умею быть и тут, и там.
Я уже хотел что-то вставить, вроде бы безразлично, чтобы она продолжала, но она быстро сменила тему, да так ловко, что я вынужден был рассказывать о себе, точнее, о своей нынешней жизни, в которой