со своим дедом в одиннадцатой квартире, на дверях которой виднелась желтая табличка с надписью «А. Вайзер. Портной». И это было, в общем-то, все, что мы могли о нем сказать, когда наступило то лето, возвещенное майскими хрущами и теплым ветром с юга. Так как же случилось, что мы сошлись с Вайзером?
Если все имеет свое начало, то в этом случае все началось с праздника Тела Господня, который пришелся тогда позже обычного. В пыли и зное июньского утра мы шагали в процессии, отделенные от ксендза Дудака группой министрантов и новопричащенных третьеклашек, распевая вместе со всеми «Славься, Иисусе, Сын Девы Марии, Ты ж есть Бог истинный…» и следя с нескрываемым благоговением за движением кадильницы. Потому что самой главной являлась кадильница, а не облатка и не святые образа Божией Матери и Бога, Сына Человеческого, не деревянные фигуры, которые несли члены Братства Розария на специальном паланкине, не знамена и ленты в руках, затянутых в белые перчатки, но именно кадильница, качающаяся вправо и влево, вверх и вниз, дымящая серым облаком, кадильница из золоченой жести на толстой цепи того же цвета, и аромат ладана, раздражающий ноздри, но одновременно удивительно мягкий и приторный. В неподвижном воздухе клубы дыма удерживались, долго не меняя формы, и мы ускоряли шаг, наступая на пятки впереди идущим, чтобы схватить серые облачка, прежде чем они расплывутся в ничто.
Тогда-то мы и увидели Вайзера в роли для него не характерной, в роли, которую он сам выбрал и затем навязал всем нам, о чем, ясное дело, мы не могли знать. Здесь же, перед алтарем, который из года в год воздвигали рядом с нашим домом, ксендз Дудак усиленно замахал кадилом, выпустив великолепное облако дыма, которое мы ожидали с дрожью и напряжением. А когда серый дым рассеялся, мы увидели Вайзера, стоящего на небольшом бугорке слева от алтаря и наблюдающего за всем с нескрываемой гордостью. То была гордость генерала, принимающего парад. Да, Вайзер стоял на бугре и смотрел так, словно все песнопения, хоругви, образа, вся толпа, ленты были приготовлены специально для него, словно не было иного повода вышагивать людям по улицам нашего квартала с истовым пением на устах. Сегодня я знаю и нисколько в этом не сомневаюсь, что Вайзер был таким всегда, но в тот момент, когда рассеялся дым, он будто вышел из укрытия, показав нам впервые свое истинное лицо. Впрочем, это длилось недолго. Когда растаяла последняя ленточка ароматного кадильного дыма, и умолк писклявый голос ксендза Дудака, и толпа двинулась дальше к костелу, Вайзер исчез с бугорка и уже не сопровождал нас. Какой же генерал бежит за войсками по окончании смотра?
Оставшиеся до конца учебного года дни можно было сосчитать по пальцам, свирепствовал июньский зной, и каждое утро нас будили через открытые окна голоса птиц, возвещающие безраздельное господство лета. Вайзер снова превратился в робкого Вайзера, который только издали следил за нашими крикливыми играми. Но что-то уже изменилось, теперь в его взгляде, пронзительном и жгучем, мы ощущали снисходительный интерес – как будто скрытый глаз изучал каждый наш шаг. Может быть, подсознательно мы оборонялись от этого взгляда, кто знает, но, так или иначе, в день выдачи аттестатов по Закону Божьему мы увидели его снова – как и в день Тела Господня или, скорее, в подобной ситуации. Костел Воскресения расположен был, впрочем, как и весь наш район, рядом с лесом, и, когда уже ксендз Дудак закончил свои молитвы и наставления, раздал наиболее усердным образки и нам вручили аттестаты, красиво напечатанные на мелованной бумаге, начались бешеные гонки к лесу в первую же минуту настоящих каникул, ибо школу мы покинули еще накануне и теперь впереди не ждало нас ничего, кроме двух месяцев чудесной свободы. Мы мчались всей оравой, вопя и орудуя локтями. Ничто, казалось бы, не могло сдержать эту стихию – ничто, кроме холодного взгляда Вайзера, а он стоял, опершись о ствол лиственницы, словно ждал нас здесь специально. Может, несколько минут, а может, всегда. Этого мы не знали ни тогда, ни позже, в кабинете директора и прилегающей к нему канцелярии, в ожидании очередного допроса, и даже теперь, когда я пишу эти слова и когда Шимек живет совсем в другом городе, Петр погиб в семидесятом[1] на улице, а Элька уехала в Германию и не написала оттуда ни одного письма. Ведь Вайзер мог ждать нас с самого начала, и это, пожалуй, самое главное в истории, которую я рассказываю без прикрас.
Итак, он стоял и смотрел, да, только и всего, казалось бы – только и всего. И однако он сдержал набегающую волну потных тел и орущих глоток, приняв ее на себя, и оттолкнул на миг, на тот краткий миг, в который стихия отступает, чтобы ударить с удвоенной силой. «Вайзер Давидек не ходит в костел!» – послышалось где-то сзади, и впереди подхватили этот лозунг в несколько измененном виде: «Давидек- Давид, наш Вайзер – жид!» И только теперь, когда это было произнесено, мы почувствовали к нему обыкновенную неприязнь, перерастающую в ненависть, за то, что никогда он не был с нами, нашим, одним из нас, никогда не принадлежал нам, а также за взгляд темных, слегка навыкате глаз, который наводил на простую мысль, что это мы отличаемся от него, а не он от нас. Шимек выскочил вперед и стал перед ним лицом к лицу. «Ты, Вайзер, а чего ты в самом деле не ходишь с нами в костел?» – И вопрос повис в воздухе, требуя немедленного ответа. Он молчал, улыбаясь придурковато и нахально – как казалось нам тогда, – и сзади начали ворчать, что надо сделать ему «макарончики». «Макарончики» заключались в том, что поверженному на траву противнику разминали спину кулаками и коленями, и мы уже увидели его белую голую спину, уже его рубашка порхала в воздухе, перелетая из рук в руки, когда неожиданно в круг палачей ворвалась Элька – со сверкающими глазами, раздавая направо и налево тумаки, она кричала: «Оставьте его в покое, оставьте его в покое!» А когда это не подействовало, она впилась в одного из экзекуторов ногтями, обозначив на его лице длинные извилины быстро краснеющих бороздок. Мы отступили от Вайзера, кто-то даже подал ему смятую рубашку, и он, не произнося ни слова, надевал ее, словно ничего не произошло. Только через минуту мы поняли, что это не он, а мы вышли из потасовки униженными, он же остался самим собой, тем же неизменным Вайзером, и мог смотреть на нас, как в день Тела Господня, спокойно, холодно, бесстрастно и сохраняя дистанцию. Трудно выдержать подобный взгляд, поэтому, как только Вайзер отдалился, шагая вдоль заросшей ограды костела, Шимек бросил первый камень, громко выкрикивая: «Давидек-Давид, Вайзер – жид!» – и другие последовали его примеру, и кричали то же самое, и бросали камни. Но он не оглянулся и не ускорил шаг, унося таким образом свою гордость, а нам оставляя бессильный стыд. Элька побежала за ним, и мы перестали швырять камни. Это было первое близкое знакомство с Вайзером – его мертвенно-белая спина, мятая клетчатая рубашка и, как я уже говорил, невыносимый взгляд, который впервые мы почувствовали на себе в праздник Тела Господня, когда развеялось облако ладана, выпущенное из золотой кадильницы ксендзом Дудаком.
Было ли то простой случайностью? Или Вайзер оказался перед костелом по собственной воле, так же как в день Тела Господня на бугорке рядом с алтарем? Но какая же сила велела ему это сделать, зачем он решил предстать перед нами именно таким? Эти вопросы еще долго не давали мне спать, и по окончании следствия, и потом, много лет спустя, когда я стал уже совсем другим. И если есть какой-то ответ, то только тот, что именно из-за его отсутствия заполняю я линованный листок, ни в чем не будучи уверен. Письма, которые я посылаю из года в год в Мангейм в надежде выяснить еще какие-то подробности, связанные с теми событиями и личностью Вайзера, остаются без ответа. Сначала я думал, что Элька, с тех пор как стала немкой, не хочет никаких вестей отсюда, никаких воспоминаний, которые могли бы поколебать ее новое – немецкое – равновесие. Но теперь уже так не считаю, по крайней мере не так уж в этом уверен. Между ней и Вайзером было что-то, чего мы никогда не могли понять, что связывало их странным образом и что ни по каким меркам невозможно определить как детское «притяжение полов» или иными подобными терминами, которых у современного психолога нашелся бы полный карман. Ее упорное молчание – нечто большее, чем неприязнь к миру детства.
А в тот день, когда рубашка Вайзера перелетала в воздухе из рук в руки, мы поехали в разболтанном трамвае четвертого маршрута на пляж в Елитково. Рабочий день был в разгаре, но в обоих вагонах была порядочная давка, солнце еще здорово припекало, и внутри вагона стоял характерный запах разогретой жарой краски. Нам и в голову не приходило вспоминать о Вайзере и об утренней сцене на опушке. Как только трамвай с отвратительным скрежетом стал разворачиваться на кругу рядом с деревянным распятием, мы побежали, размахивая полотенцами, к пляжу, не оглядываясь на развешанные между домами рыбацкие сети и на пирамидки корзин, пахнущих рыбьим жиром и дегтем. Только здесь начинались настоящие каникулы и вместе с ними ныряние за горстью песка, гонки до красного буйка и пробежки аж до сопотского мола, где смельчаки лихо соревновались в прыжках с головокружительной высоты. Да, Елитково так же не могло существовать без нас, как город не мог существовать без пляжа и залива. Это были сообщающиеся сосуды, и, хотя нынче все уже совсем не такое, память о том времени убить невозможно. Во главе галдящей