Александру стало уже известно, что сперва Неврюй намеревался обойти стороною личное поместье Невского, чтя охранную грамоту Батыя. Но какой-то наводчик из своих русских — предстояло еще дознаться, кто именно, — сообщил ханам, что в усадьбу Невского во время восстания стекались воины и свозилось оружие и что туда укрылось и семейство князя Ярослава Ярославича, который помогал Андрею в его злоумышлениях на Орду.
Тогда-то царевич Чаган, как представляющий в Золотоордынском улусе лицо самого великого хана, на свой риск и страх приказал Неврюю вторгнуться в тарханные владенья Александра и предать их мечу и пожару.
…Осколки цветных стекол, рассыпанные по выкладенному слоновой костью паркету, который был нагло загажен, а местами выгорел, ибо вторгшиеся раскладывали костры под котлами прямо во дворце, — осколки цветных стекол звонко лопались и хрустели, дробимые твердой поступью Александра.
Андрей-дворский перед самым порогом спальни еще раз забежал перед Александром, остановил его и сказал молящим голосом:
— Князь! Александр Ярославич! А не надо тебе ходить — туда!.. Пошто будешь душу свою вередить, очи свои оскорблять? Зверски умерщвляли, проклятые!..
Невский отодвинул его со своего пути, распахнул дверь и вступил в свой спальный чертог…
…Когда Ярославич покидал оскверненный дворец, то не одни только сострадающие взоры чувствовал он у себя на лице. Воровские взгляды татарских соглядатаев из числа уцелевших бояр Андрея впивались в это грозно-непроницаемое лицо; подлое ухо татарских слухачей и доносчиков жадно обращено было в сторону князя: «А что-то сделает он теперь? Что скажет?»
Невский вышел сквозь обуглившуюся дверь на садовое крытое крыльцо. На мгновенье приостановился, глубоко вздохнул…
— Да-а!.. Похозяйничали!.. — сказал он. — Вот что, Андрей Иваныч, — обратился он вслед за тем к дворскому. — Хоронить будете без меня; все управишь тут и приедешь ко мне во Владимир… Да распорядись, чтобы кони были в седле!..
Отдав этот приказ, Невский сошел в сад, направляясь к озеру. И ни одна душа не посмела за ним последовать…
«…Все так же, все так же волны с тихостью брег целуют!» — вспомнилось ему из какой-то, давно прочитанной книги, когда он стоял на самом обрыве и, осыпая носком сапога комья земли, смотрел на лоснящуюся под солнцем гладь родного озера. «Все — то же, только вот паруса не видать ни единого… да, быть может, никогда уж и не взбелеет!.. Вот и березка, под которою сиживали мы, под которою испили из одного туеска с ней, с Дубравкой!.. А ее уже нет!.. Где она? Что с нею? Какой ордынец возглумился над нею, где валяется, задавленная сально-кровавыми пальцами татарина?.. Что в том, ежели и узнаешь! Видел ведь, только что, оскверненное и ножами исполосованное тело Натальи и ребятишек ее!.. Князь великий Владимирский!.. А может быть, и жива еще, быть может, среди прочих, так же связанная за волосы, серая от пыли, во вретище, не узнанная мной, попалась мне по дороге, когда я мчался сюда!.. А возможно, что этот толсторожий бугай Чаган таит ее где-либо в кибитке своей, — что-то уж очень он глумливо смотрел на меня, когда кумысничали у него в шатре!.. А может, он ее к Берке отправил в дар, — они же ведь в добрых с ним!»
И Александр содрогнулся, представив на миг нежно-розовое и такое трогательное в своей девической чистоте ушко Дубравки, в которое, среди кромешной войлочной тьмы кибитки, Берке, этот старый сквернавец, станет нашептывать свои ордынские мерзости…
…Уже давно, вдыхая полной грудью свежину озера, дабы хотя немного освежела душа, Александр стал чувствовать, сперва не очень беспокоивший его, тяжелый запах, изредка наносимый ветерком. Когда же он отошел от воды и захотел постоять возле фарфоровой березки, запах здесь стал ощутительнее, и теперь у него не оставалось никаких сомнений, что это — запах трупа.
Он заметил, что в ту же сторону густо летели и черные рои мух.
Князь сделал несколько шагов и раздвинул кусты. На лужайке, где было поместиться одному человеку, раскинуто было обезображенное, в клочьях окровавленного платья простолюдинки, тело пожилой женщины, уже подвергшееся тленью…
Князь отступил. Ветви кустов с шумом сдвинулись… И, зная, что здесь его не увидит никто, Александр, охватя огромный лоб свой, простонал, покачиваясь:
— Боже мой, боже мой!.. И за что столь тяжко меня наказуешь?..
3
Много воды утекло, а немало и крови! Стоял ноябрь 1257 года.
…Будто бор в непогодь, и шумит и ропщет Новгородское вече.
— Тише, господа новгородцы! — возвышает голос свой Александр. — Меня ведь все равно не перекричите!..
Умиротворяющим движеньем, подступи к самому краю вечевого помоста, князь подъемлет над необозримо-ревущим толпищем свою крепкую ладонь, жесткую от меча и поводьев.
Далеко слышимый голос его, перекрывающий даже ропот новгородского великовечья, прокатывается до грузных каменных башен и дубово-бревенчатых срубов, с засыпем из земли и щебня, из коих составлены могученепроломные стены новгородского детинца — кремля. Он ударяется, этот гласу боевой трубы подобный голос Невского, об исполинские белые полотнища стен храма Святой Софии, и они дают ему отзвук. Он даже и до слуха тех достигает, что толпятся на отшибе, у подножья кремлевской стены; да и на самой стене, под ее шатровой двухскатной крышей, да и на грудах щебня и на кладях свежеприпасенного красного кирпича, да и, наконец, на теремных островерхих и бочковидных крышах, так же как на кровлях всевозможных хозяйственных строений кремля. И кого-кого только здесь нет! Тут и вольный смерд — землепашец из сел и погостов, те, что тянут к городу; и пирожники, и сластенщики с горячим сбитнем; и гулящие женки-торговки с лагунами зеленого самогонного вина, приносимого из-под полы, ожидающие терпеливо своего часу, хотя и люто преследует их посадник и выслеживают вечевые подвойские и стража. Однако и добрые, заботные жены тоже пришли сюда, надеясь, быть может, углядеть в этом толпище своего и как-нибудь да пробиться к нему, а нет — так подослать продиристого в толпе сынишку, дабы рванул за рукав тятю — кормильца и поильца семьи — и как-нибудь уволок его отсюда, если, как нередко бывает, возгорится побоище.
Виднеются кое-где среди этой толпы и островерхие черные скуфейки монахов и послушников из Антоньевского и Юрьева монастырей.
Множество огольцов-ребятишек лепится на стенах, на кладях кирпича, на кровлях, и уже вечевая стража, дворники и подвойские, охрипнув, перестали их прогонять. «А и пес с ними! — решает один из биричей. — Пускай привыкают: добрые станут вечевники — робеть не станут перед князьями, перед боярами!..»
От голоса, проникнутого спокойствием, и от простертой руки Ярославича вече стихает.
— Ишь ты ведь! — полусердито-полулюбовно гудит, взирая на Александра, стоящий близ вечевых ступеней чернобородый, но уж с серебряной проволокой седины в бородище, богатырь-новгородец в разодранном на груди кафтане, ибо уж кое-где хватались меж собою за грудки. — Ишь ты, ведь выкормили себе князя: уж и на самех на нас, на господина Великого Новгорода, навыкнул зыкати!..
Впервые на протяжении веков великий вольнолюбивый город и его князь — князь, которому и впрямь от младенчества этот город был как бы суровый и многоликий дядькапестун, взрастивший и вскормивший его, — впервые они стояли под стать друг другу, и не только стояли вровень, но уж временами сильно начинал перебольшивать князь. И тогда, зачуяв это, яростно дыбился, и рычал, и обильно уливал кровью землю, раздирая когтями междоусобицы свое собственное тело, древний и грозный город — город- республиканец, многобуйные Афины Руси!..
Трудное будет сегодня вече. Давно уж не бывало такого. Мирно, видать, не разойдутся. Ибо неслыханное предстоит дело: самому на себя господину Великому Новгороду ярмо переписи ордынской взвалить, иго злой дани татарской надвинуть. С тем ведь и приехал Ярославич. Ну что ж! Пускай хоть и великий князь, пускай и с послами татарскими приехал, а ведь тою же дорогою и отъехать может, если только господину Великому Новгороду зазорно будет голову свою, доселе никому не поклонную, под ханский дефтерь подклонить. Боялись ли они хоть кого-либо на свете, господа новгородцы? Да никого! Только бы городу всему — и с пригородами, и с младшим братом Псковом — за одно сердце быть. Однако и