Некоторое время ехали молча. Еловый лес — сырой, темный, с космами зеленого мха на деревьях — был как погреб…
Слышалось посапывание лошадей. Глухой топот копыт. Позвякивание сбруи…
И снова заговорил Невский:
— Нет, Гриша, твоя битва не мечевая! Твоя битва — со смертью. Ты врач, целитель. Такого где мне сыскать? Нет, я уж тебя поберегу!
Он лукаво прищурился на юношу и не без намека проговорил, подражая ребячьему голосу:
— Я с тобой хочу!
…Александр с Настасьиным и четверо телохранителей ехали гуськом — один вслед другому. Вдруг откуда-то с дерева с шумом низринулась метко брошенная петля, и в следующее мгновение один из воинов, сорванный ею с седла, уже лежал навзничь.
В лесу раздался разбойничий посвист.
Настасьин выхватил меч. Охрана мигом нацелилась стрелами в чью-то ногу в лапте, видневшуюся на суку.
Лишь один Ярославич остался спокоен. Он даже и руку не оторвал от повода. Он только взглядом рассерженного хозяина повел по деревьям, и вот громоподобный голос его, заглушавший бурю битв и шум Новгородского веча, зычно прокатился по бору:
— Эй! Кто там озорует?!
На миг все смолкло. А затем могучий седой бородач в помятом татарском шлеме вышел на дорогу. Сильной рукой, обнаженной по локоть, он схватил под уздцы княжеского коня.
— Но-но!.. — предостерегающе зыкнул на него Александр.
Тот выпустил повод, вгляделся в лицо всадника и хотел упасть на колени. Невский удержал его.
— Осударь? Олександр Ярославич? Прости! — проговорил старик.
Тут и Александр узнал предводителя лесных жителей.
— Да это никак Мирон? Мирон Федорович? — воскликнул он изумленно.
Мирон отвечал с какой-то торжественной скорбью:
— И звали, и величали — и Мирон, и Федорович! А ныне Гасилой кличут. Теперь стал Гасило, как принялся татар проклятых вот этим самым гасить! У нас попросту, по-хрестьянски, это орудие гасилом зовут.
На правой руке Мирона висел на сыромятном ремне тяжелый, с шипами железный шар.
— Кистень, — сказал Невский, — вещь в бою добрая! Но я ведь тебя пахарем добрым в давние годы знавал. Видно, большая же беда над тобою стряслась, коли с земли, с пашни тебя сорвала?
— Эх, князь, и не говори! — глухо и словно бы сквозь рыдание вырвалось у старика.
Здесь, в лесном мужицком стану, не было никаких разбойничьих землянок, а стояли по-доброму срубленные избы, хотя и небольшие. Были даже и притоны для коров и лошадей, крытые по-летнему.
— А зачем ее рыть, землянку? Дороже будет! — говорил Невскому Гасило. — Да и народ по избе затоскует. А так — будто в починке живем, в маленьком… Только церквы нету, а так все есть!
И впрямь, даже в баньку наутро позвал князя Мирон.
— Осмелился, велел баньку истопить… попарься, Олександр Ярославич.
После бани беседовали на завалинке избы.
— А если и сюда досочатся татары, тогда что? — спросил Невский.
Мирон Федорович ответил спокойно:
— Уйдем глубже. Только и всего. И опять же свое станем делать: губить их, стервь полевскую!.. Набег сделаем — и к себе домой: пахать. А как же, Олександр Ярославич, ведь вся земля лежит впусте, не пахана, не боронована!.. В страдно время половину людей с женками дома оставляю, а половину в засаду беру. Пахать да боронить — денечка не обронить!.. Пахарю в весну — не до сну!..
— Чем воюете? — спросил Невский.
— А кто — копьем, кто — мечом, кто — топорком, кто — рогатиной, словом, кто чем. Иные луком владеют. А я гасило предпочитаю…
Невский любовался могучим стариком и недоумевал: Мирону Федоровичу минуло уже семь десятков, а он будто бы еще крепче стал, чем в первую их встречу на глухой заимке.
Да и здесь была у него та же заимка. То и дело слышались властные, хозяйственные окрики старика:
— Делай с умом! Не успеваете? А надо с курами ложиться, с петухами вставать!.. Тогда успеете!.. А вы отправляйтесь дерн резать! — распоряжался он, поименовывая с десяток человек.
И все безропотно ему подчинялись.
Забегал в кузницу, крытую дерновиной, торопил ковку лемеха, колесных ободьев, копий и стрельных наконечников.
Навстречу ему попалась молодая женщина. Старик напустился на нее:
— И где ты летала, летава! Ребенок твой себя перекричал! Кто за тебя сосить робенка станет? Я, что ли?
А когда женщина, заспешив, прошла к зыбке, подвешенной на суку, Гасило с гордостью кивнул в ее сторону и сказал князю:
— Намедни, как в засаду ходили, троих татар обушком перелобанила!.. Ненавидит она их — у-у! — зубами скрипит, когда морду татарскую увидит!..
И тогда Невский спросил его, где его младшая сноха — Настя.
Старик помрачнел.
— В живых ее нету, Олександр Ярославич, — ответил он. — Упокой господи ее душеньку светлую!.. А с нами же ушла… И вот не хуже этой (он кивнул на женщину, кормившую ребенка) поганых уничтожала… Уж пощады от нее татарин не вымолит!.. Ну и они ее не пощадили… Тяжело помирала: стрелою ей легкое прошибли… вынуть — где ж тут!.. Шибко мучилась… А ведь вот до чего ты запал ей в памяти — ласка твоя! — на одре смертном и то про твой подарок, про сережки те, вспоминала. Сама, своей рученькой, через силу-то сняла их, подержала на ладони, да и отдает мне! «Ты, говорит, тятенька, может быть, еще и увидаешь его когда, — отдай ему сережки эти. Скажи: старалась не худая быть, чтобы не тускнели они на мне. Помнила, от кого ношу… И как, говорит, я ему сказала тогда, что только с мертвой с меня сымут, вот так и есть!..»
Старик, отвернувшись, расстегнул ворот рубахи, распорол холщовую ладанку, в которой носил он на груди Настины серьги, и отдал их князю.
Из рассказа Мирона Федоровича Невский узнал следующее: татары Неврюя дохлынули и до заимки Мирона. Дома были в то время сам старик да старший сын Тимофей с женой. Младший, Олеша, с Настей работали на дальней пашне.
Когда принялись грабить, Мирон Федорович, не устрашась, поднялся за свое добро. Его ударили с седла плетьюсвинчаткой по голове и проломили череп. Старик упал замертво.
Тогда Тимофей с оглоблей кинулся на татар. Двоим размозжил черепа, сшиб с коня. Долго не подпускал к себе. Но его одолели-таки и скрутили волосяною веревкою. Милану подвергли надругательствам и умертвили. Потом снова принялись за Тимофея.
— Его к березе стали привязывать… А он этак осмотрелся через плечо, — соседи после рассказывали, — а веревка срамная, грязная… Он у меня брезгливой был до нечистого!.. Свалил ее плечиком, веревку, да и говорит им: «Я, говорит, русской, гады вы проклятые, звери вы полевские! Пошто вяжете? Али я смерти испужался?.. Да я вот так на ее, на смертыньку, этак гляжу!..»
И прямо-то глянул поверх их: «Стреляйте!..»
Они, проклятые, луки свои изладили — нацелились.
Тут старшой ихний… батырь… сказал по-ихнему, по-татарски, ну, словом, запретил убивать сразу, велел другие стрелы, тупые, накладывать: мученья чтобы больше принял… Но Тимофей мой Мироныч, упокой господь его душеньку, он и с места не рванулся, и оком своим соколиным перед погаными — от стрел их — не дрогнул, ресницей не сморгнул!.. Всего исстреляли… Последняя стрела в горло… Захлебнулся кровушкой своей… Тут его и не стало…
Долго сидели молча…
Наконец Ярославич вздохнул и от всей глубины души горестно и любовно глянул в скорбные отцовские