не должен увидать восхода его!»
Так бы все и произошло, но начальник ордынской стражи видал этого русского юношу в свите князя Александра и знал, что это личный врач князя. Поэтому решено было доложить обо всем самому хану Берке, вопреки строгому запрету беспокоить хана ночью.
Сперва разбуженный среди ночи Берке злобно заорал, затопал ногами на стражника, пришедшего будить хана, стал грозить ему всякими ужасами, но сразу же поутих, как только узнал, что преступник, приведенный на его суд, не кто иной, как лейб-медик Александра, тот самый медик, которого старый тангут сравнивал с Авиценной и против которого признавал свое бессилие…
…Хан Берке был не способен перенести, чтобы у кого бы то ни было из окрестных государей, князей, владетелей был в их соколиной охоте сокол или кречет резвее, чем у него. И те, кто знал об этом и хотел угодить верховному хану Золотой орды, приносили ему в дар своих лучших охотничьих птиц…
В ту памятную ночь, когда впавший в неистовую ярость Берке тряс за бороду своего тангута-отравителя и вырвал у него признание, что против Настасьина он бессилен, хану долго не спалось. Как?! У русского князя его личный медик бесконечно превышает познаниями прославленного медика, который обслуживает его самого, Берке?! Не есть ли это позор ханскому достоинству — такой же, как если бы чей-либо кречет взвивался выше и сильнее бил птицу, чем ханский кречет?!
И вот сейчас перед ним предстанет этот самый чудесный юноша врач, предстанет как преступник, обреченный казни! И в злобной радости, в предвкушении полного торжества своего хан Берке немедленно приказал одеть себя, а затем ввести Настасьина.
Настасьина ввели в его шатер со связанными руками. Он молча поклонился хану, восседавшему на подушках, брошенных на ковер.
Берке отдал приказание после тщательного обыска развязать юношу. Рослые телохранители стояли по обе стороны шатерного входа и по обе стороны от Берке.
Настасьин спокойно оглядел хана. Берке был одет в шелковый стеганый халат зеленого цвета, с золотою прошвою. На голове шапка в виде колпака с бобровой опушкой. Ноги старого хана в мягких красного цвета туфлях покоились на бархатной подушке.
Настасьина поразило сегодня лицо Берке. Ему и раньше приходилось видеть хана, но это всегда происходило во время торжества и приемов, и щеки Берке, по обычаю, были тогда густо покрыты какой-то красной жирной помадой. А теперь дряблое лицо хана ужасало взгляд струпьями и рубцами.
Не дрогнув, повторил Настасьин перед ханом свое признание в убийстве.
— А знал ли ты, — прохрипел Берке, — что ты моего вельможу убил?
— Знал.
— А знал ли ты, что, будь это даже простой погонщик овец, ты за убийство его все равно подлежал бы смерти?
— Знал, — отвечал Настасьин.
Воцарилось молчание. Затем снова заговорил Берке.
— Ты юн, — сказал он, — и вся жизнь твоя впереди. Но я вижу, ты не показываешь на своем лице страха смерти. Быть может, ты на господина своего уповаешь — на князя Александра, что он вымолит у меня твою жизнь? Так знай же, что уши мои были бы закрыты для его слов. Да и закон наш не оставляет времени для его мольбы. Ты этой же ночью должен умереть, говорю тебе это, чтобы ты в душе своей не питал ложных надежд!
Настасьин в ответ презрительно усмехнулся.
Берке угрюмо проговорил что-то по-татарски.
Стража, что привела Настасьина, уже приготовилась снова скрутить ему руки за спиной и вывести из шатра по первому мановению хана. Но Берке решил иначе.
— Слушай ты, вместивший в себе дерзость юных и мудрость старейших! — сказал старый хан, и голос его был полон волнения. — Я говорю тебе это, я, повелевающий сорока народами! В моей руке законы и царства. Слово мое — закон законов! Я могу даровать тебе жизнь. Мало этого! Я поставлю тебя столь высоко, что и вельможи мои будут страшиться твоего гнева и станут всячески ублажать тебя и класть к ногам твоим подарки! Оставь князя Александра!.. Над ним тяготеет судьба!.. Своими познаниями в болезнях ты заслуживаешь лучшей участи. Моим лекарем стань! И рука моя будет для тебя седалищем сокола. Я буду держать тебя возле моего сердца. Ты из одной чаши будешь со мной пить, из одного котла есть!..
Презрением и гневом сверкнули глаза юноши.
— А я брезгую, хан, из одной чаши с тобой пить, из одного котла есть! — воскликнул гордо Григорий Настасьин. — Ты кровопивец, ты кровь человеческую пьешь!
Он выпрямился и с презрением плюнул в сторону хана. Грудь его бурно дышала. Лицо пламенело.
Все, кто был в шатре, застыли от ужаса.
Берке в ярости привстал было, как бы готовясь ударить юношу кривым ножом, выхваченным из-за пояса халата. Но вслед за тем он отшатнулся, лицо его исказилось подавляемым гневом, и он произнес:
— Было бы вопреки разуму, если бы я своей рукой укоротил часы мучений, которые ты проведешь сегодня в ожидании неотвратимой смерти!.. Знай же: тебе уже не увидеть, как взойдет солнце!
Юноша вскинул голову:
— Я не увижу — народ мой увидит!
…Эта ночь была последней в жизни Настасьина.
Князь лежал, закинув руки под голову, тяжело дыша и вперяя очи во тьму.
Александру сильно недужилось.
С ним в шатре пребывал теперь неотлучно Михаила Пинещинич. Новгородец то и дело подходил к постели князя и спрашивал: не подать ли ему чего? Может быть, снегу набрать в ведро да холодную тряпицу поприкладывать к голове — жар отымает?!
— Спи ты, пожалуйста!.. Пройдет!.. — трудно и досадуя ответствовал князь.
Новгородец тяжело вздыхал…
Неладное творилось с Ярославичем: он чувствовал нарастающий жар, бред, понимал, что это болезнь, и не мог никак отделаться от чувства, будто пылающее жаром лихорадки тело его стало необъятно огромным… Шатер чудился ему как бы огромным, обитым кошмою гробом, в который велено было ему лечь, дабы примерить — по росту ли? Слова кружились все одни и те же:
«Гроб!.. Крышка пришлась. Как на Святогора. Не выйду… Гроб…»
Князь всю ночь не смежал очей. Под утро забылся. Солнце принесло облегченье. Взор стал снова ясен и тверд.
К полудню князю и вовсе полегчало. Он встал, обулся в легкие валенки, чтобы не дуло в ноги, поразмялся сперва по шатру и, откушав, сел за работу — за разбор грамот и донесений, а потом стал диктовать письма и распоряженья на Русь.
Посланный от хана Елдегай известил Невского, что ему надлежит явиться сегодня на прощальную аудиенцию к хану…
Срочно велено было готовить прощальные дары хану Берке и Елдегаю и достойные подарки четырем ханшам: тем, которые пребывали на точке полного уваженья; каждая получила по кафтану из черных соболей, а Тахтагань-хатунь — зимний халат из выдры и такую же шапку.
Михаила Пинещинич чуть не заплакал, видя, что этакое добро уходит из русской пушной казны — и на кого же!..
— Стоят они, суки, того! — сказал он. — По собачьему бы им полушубку подарить, да и за глаза довольно!
Невский похлопал его по плечу.
— Радуйся, Михаила, что живыми отпускают, — сказал он. — Давай-ка собирай ребят в путь-дорогу!.. Ведь на Русь едем! — сказал он бодро, стараясь придать радости окружающим.
Сам он не очень-то верил в добрые намеренья Берке. Знал он татар. Однако спасенья Невского оказались на сей раз напрасными. Правда, не обошлось без многозначительного назидательного велеречия, однако в целом прощальная аудиенция была весьма благодушной.
— Ну, Искандер, — сказал, вздохнув, Берке, — сегодня расстаемся. Не уноси в сердце своем зла против меня и против благословенных орд моих. Я мог бы утопить и тебя, и народ твой в море тленья. Ты знаешь: