город, нас к чему-то готовят – это уж всякий догадался бы, потому что на отшибе живем, вдали от посторонних, так сказать, глаз.
Привезли ужин в немецких кастрюлях. Когда поели, Григорий Иванович сказал то, что от него ждали:
– Вот что, хлопцы… Нам надо быть вместе. Всегда вместе. Только так. Обратной дороги нам нет уже. На себя беру все. Вспомните все про себя – что делали и что наделали.
В алкогольном буйстве Григорий Иванович избил однажды интенданта, но это мелочи, о которых можно говорить почти открыто. Стали же вспоминать молча – и поняли, что если доберутся до нас те, к кому ездил на доклады Любарка, то всех расстрелять постесняются, этапируют в Москву, чтоб там уж с каждым разделаться за все. Что натворил до встречи с нами Калтыгин – того не знал даже Алеша, но наворотил Григорий Иванович предостаточно. И мы добавили в его кучу своего дерьма.
(Немаловажный штришок: Григорий Иванович не верил никому – ни отдельному человеку, ни какой- либо общественно-политической организации. Колхозников считал лодырями, однако же так называемую интеллигенцию бичевал за то, что она – на шее этих лодырей. Рабочий класс целиком состоял из прогульщиков и бракоделов, чему было множество доказательств: патрон заклинило – и Григорий Иванович мрачно изрекал хулу на пролетариат. Женщинам не доверял тем более, и сколько бы ими ни обладал, твердо знал: обманут при первой же возможности, а уж заявленьице напишут куда угодно. Особо ненавидел партийных работников, но мудро помалкивал.)
Однако же все меркло перед тем, что сотворено было позднее, в день, когда мы пересекли линию фронта – не буду уточнять, где. Фронт в том месте распался, проредел, где свои, где немцы – не разберешь, что нам и требовалось – как и рваные низкие облака, мелкий дождик, горящие танки, вроде бы шевелящиеся трупы, бегущие неизвестно куда красноармейцы – в панике, но в особой панике, сосредоточенной на трезвом расчете найти место понадежнее, чтоб остановиться, задержаться, отдышаться и там уж решать: бросать оружие или набивать магазин патронами? Бежали и поодиночке, и группками, да и бежали без прыти, хотя и оглядываясь. Мы же втроем шли степенно, мы уже были у своих, иные заботы висели над нами, мы несли с собою нечто важное, нас ожидали. Да и разобрались уже, что происходит вокруг, и догадались: до той линии обороны, где твердое командование, где есть связь со штабами, осталось всего ничего и можно потерпеть, пройти эти полтора километра и там уж опуститься на землю, прилечь и ждать, когда за нами придет машина.
Неторопливо шли, отмечая лишь раненых, на которых надо указать, когда появятся санитары. Одного, очень тяжелого, выволокли из воронки и положили на виду. Увидели, что уже кто-то из командиров ставит заслон убегающим, сколачивает боевую дружину. И нам приказал подойти к нему, а сам – ростом аж выше самого Григория Ивановича, старший лейтенант, от гнева кадык то прятался под гимнастерку, то выталкивался оттуда, глаза дурные, какие бывают у храбрящихся трусов, пистолет перепрыгивает из руки в руку, успевая касаться козырька фуражки: старший лейтенант как бы почесывал лоб; голос – визгливый, как у поросенка, сам почему-то топтался на месте – от нерешительности и боязни чего-то. Дружина состояла из семи бойцов, обрадованных тем, что кто-то из командиров сейчас возьмет на себя заботу о них и отправит в тыл, потому что – они это знали так же твердо, как и мы, – деревня в километре от нас и та самая, в сторону которой помахивал пистолетом старший лейтенант, деревня – уже у немцев, и надо быть полным идиотом, чтоб силами полувзвода отбивать ее. Несмотря на вид суматошного дурачка и труса, таковым старший лейтенант не был, а подошедшее к нему подкрепление из двух человек сразу придало ему веры в исполняемость любого приказа, пистолет прекратил трепыхаться и направился на деревню, указывая красноармейцам, куда теперь бежать с криком «ура». Предполагалось, что и мы тоже побежим, и, когда этого не произошло, старший лейтенант наставил пистолет на нас, а точнее – на самого слабенького, как ему казалось, на меня. Подмога с интересом наблюдала – с не меньшим, но затаенным интересом рассматривали и мы эту парочку, готовясь к худшему. Подмога была хорошо обученной, в касках, в свеженькой форме, у одного автомат на плече, второй держал «ППШ» у колена. И по тому, как держался «ППШ», видно было: подкинуть его к бедру и пустить прицельную очередь – этот второй мог, да и первый мне тоже очень не нравился. Он напустился на Григория Ивановича как на дезертира или шпиона, но не совсем уверен был в себе, мешала независимая осанка Калтыгина и его манера гордо молчать. Старший лейтенант же стал развивать тему: почему мы оставили деревню без приказа. Григорий Иванович мог бы отбрехаться, да очень ему не нравилась парочка, готовая на полсекунды раньше нас открыть огонь…
(…о, этот сладостный миг нетерпения, когда ожидаешь момента начала. Того мига, с которым ты взлетишь как бы над землей, как немецкая противопехотная мина, на долю секунды раньше врага, и это опережение вливает в душу неизъяснимое блаженство: ты – лучше их. Выше. Честнее. Добрее!..)
…и Григорий Иванович начал отбрехиваться, пуская словечки, которые нас привели в боевую готовность. В такие вот моменты, когда оружие под руками и только ищется повод, чтоб пустить его в ход, ни глаза, ни уши не могут определить того мгновения, после которого ничего уже не решить, поздно! Первым стреляет тот, кто стреляет первым, остальное – придумывается в оправдание, если застрелили не того или не тех.
Калтыгину не пришлось оправдательно или успокоительно говорить о пакете, прибинтованном к его животу вместе с гранатой. Мы пошли дальше, задержать нас уже не мог никто, позади – трупы, а выстрелы кто услышит, если там и сям рвутся снаряды. Дотопали до своих – а свои, вот уж не повезет, хуже чужих: принять-то приняли, да стали расспрашивать, что за нами, где немцы, и, когда сказали, что немцы уже в деревне, сочли за паникеров, подлежащих расстрелу на месте, и лишь блатные повадки Алеши уняли сверхбдительных. Никто, конечно, следствия не вел по поводу десяти трупов, все списалось на немцев, не могло не списаться, но однако же, однако…
Мучили меня эти десять трупов, я временами пускался вновь в подсчеты, мысленно видел висящий ромбик с цифрами, гадал: эти десять – чьи? Понятно, они не в счет, но для равновесия не сбросить ли десять немцев как бы вне подсчета, исключить их? М-да, дикость, но – на себя брал эту десятку Григорий Иванович, потому что словцо сказал, а кто из нас первым из мига этого вырвался – поди просчитай.
Глава 26
Никто о сем не должен знать.
В тягучие морозы подселили ко мне двух казахов, готовили их к переброске, сильно страдала группа майора Валиева – километрах в ста от линии фронта. А друзья мои страдали в госпитальных палатах.
Спать легли рано, я еще какое-то время перечитывал выцарапанные у Любарки письма Этери.
Разбудил нас рев. «Подъем! Подъем!» – орал кто-то. Два незнакомых офицера суматошно носились по избе, за окнами колотился мотор «студера». Хозяйка заголосила вдруг, как по покойнику, пока кто-то не рубанул по ней матом. Неестественно ярко горела, чадя неимоверно, лампа, выкидывая к потолку черные хлопья.
На всякий случай, бессознательно скорее, я держался поближе к окну, через которое можно вылететь на не охваченную наблюдением часть двора. И вылетел. И оказался рядом с выгнанной из дома хозяйкой. «О господи!..» – простонала она.
Еще один «Виллис» подкатил, глаза освоились в темноте, да и сдобный голос прибывшего был знаком до чертиков: майор Лукашин, резвый хохотунчик.
Распирая брезентовые бока «Виллиса», втиснулись в машину. Офицеры дружно скакнули в грузовик. «В Петелино!» – крикнул Лукашин так, будто там справляли свадьбу, на которую мы, почетные гости, опаздывали.
Сразу все прояснилось: аэродром, самолет, и надо в самом деле спешить, потому что до рассвета не так уж много. Казахи вертели головами, как дети, впервые попавшие в цирк.
Такая спешка, такая нервозность – это уже опасно. Знали это и офицеры, но остановиться уже никто не мог. На летном поле Петелино – ни огонька, ветер обрывал доносившиеся до уха фразы, и все мне не нравилось. У «Дугласа» почему-то вспыхивали и гасли красные огни, Костенецкий (он был уже здесь) не желал замечать нас, а потом вообще исчез. Пилот метался, как в клетке, перебегая от заправщика к самолетному ящику, куда влезли три офицера, и куда нас таскали по одному, и где Лукашин каждому сообщал, что после передачи взрывчатки следует таким-то и таким-то маршрутом добираться до леса. Один из офицеров четко поставленным штабным голосом произнес: «Район высадки – три дерева южнее опушки, к северу от которой будут выложены три костра треугольником… противник располагает следующими