немецкой пуле больше понравилось мое ухо, от которого она откусила кусочек мочки, ну, самую малость, так что там Миша Лобанов увидел не капельку крови, а сукровицу.
Вечером все трое вернулись в землянку. Дольше всех не появлялся Зебницкий. Но вот пришел и он, мрачный и насупленный больше, чем обычно. Устраиваясь на своих земляных нарах, помалкивали: не то настроение.
– Как вы думаете, что там? – не удержался от того, чтобы не нарушить эту угнетающую всех тишину, Николай Соколов.
Мы не ответили.
– Молчите? Ну, и черт с вами! – и Николай демонстративно отвернулся от нас, уткнувшись в стенку блиндажа своим носом.
Сон был не в сон. Мы притворились, что спим.
С рассветом отправились в роты.
Бой под Елхами возобновился, и был он еще более кровопролитным. Увы, с нашей стороны...
Второй день подходил к концу, а мы по-прежнему не знали, что же там, на юге, откуда доносился до нас гул, но не такой уж громоподобный, каким был ранним утром 19 ноября. Верховный, конечно, знал больше, но и он в «Личном и секретном послании» все тому же Черчиллю от 20 ноября был чрезвычайно осторожен:
«Начались наступательные операции в районе Сталинграда, в южном и северо-западном секторах. Первый этап наступательных операций имеет целью захват железнодорожной линии Сталинград – Лихая и расстройство коммуникаций сталинградской группы немецких войск. В северо-западном секторе фронт немецких войск прорван на протяжении 22 километров, в южном секторе – на протяжении 12 километров. Операция идет неплохо».
«Операция идет неплохо» – только и всего. Но мы-то тут, под Сталинградом и в самом Сталинграде, и этого не знали! Не знали ни к концу 20 ноября, ни к концу 21-го, 22-го, не знали того, что в стане врага началось смятение. Командующему 6-й немецкой армией Фридриху фон Паулюсу, переместившему свой штаб поближе к Сталинграду, почти что к его предместью, в Гумрак, Гитлер телеграфировал:
«Битва в Сталинграде достигла своего высшего напряжения. Противник прорвался в тыл немецких частей и в отчаянии пытается вернуть в свои руки важную для него крепость на Волге. Вы должны удержать позиции Сталинграда, завоеванные такой большой кровью. Что касается моей власти, я сделаю все, чтобы поддержать вас».
Знать бы нам, бьющимся как об стенку горох на ничтожном кусочке земли здесь, у Елхов, знать бы об этой телеграмме фашистского фюрера, как бы мы приободрились, какие бы свежие силы поднялись в нас от одного этого! А терзавший, громивший нас по пути от Дона до Волги генерал-полковник Паулюс послал в штаб группы «Б», куда входила его 6-я армия, паническую телеграмму:
«Армия окружена. Вся долина реки Донская Царица, железная дорога от Советской до Калачи, мост через Дон в этом районе, высоты на западном берегу реки Толуби некой, Оськинский и Крайний, несмотря на героическое сопротивление, перешли в руки русских».
Узнай об этом, мы бы, неудачники, хотя бы порадовались за тех, кто наносил врагу удар за ударом, создавая для него смертельную опасность. Порадовались бы, но и огорчились при мысли, отчего же у нас тут, под Елхами и у балки со странным названием Караватка, дела идут плохо, наша 64-я армия, удержавшая за собой всю южную часть Сталинградского фронта и, в общем-то, спасшая сам Сталинград, – почему она, которую мы все так любим, с которой, может быть, и не блестяще, но все-таки достойно выдержали испытания, выпавшие на ее долю между Доном и Волгой, почему же сейчас, когда немцы окружены, 64-я измеряет свое продвижение метрами? Обидно, не правда ли!
А в 29-й стрелковой, как следствие ее неудач, сперва не очень заметное, а затем все явственнее, просматривалось ухудшение отношений между командиром дивизии подполковником Лосевым и командиром 106-го полка майором Игнатом Поповым. На взгляд последнего, комдив действует прямолинейно – вперед и только вперед! – там, где можно было бы и нужно сманеврировать. «Ну, зачем, – думал сначала про себя Попов, – зачем лезть на рогатину, зачем атаковать эти клятые Елхи в лоб, зная, что немцы успели превратить хутор в настоящую крепость, в один большой дот, ощетинившийся во все стороны своими пушками, крупнокалиберными пулеметами и даже огнеметами, которые у нас тоже есть, но не действуют?» Сперва майор Попов рассуждал как бы сам с собой. А потом, набравшись духу, высказал все как есть самому Лосеву. Узнав о существе их спора, командиры полков и батальонов – в абсолютном своем большинстве – взяли сторону Попова, хоть и не решались сделать это открыто. Новый комдив, в отличие от своего предшественника и тезки Анатолия Колобутина, был крайне нетерпим к чужому мнению – не то что нетерпим, но оно, мнение другого, для Лосева попросту не существовало. Ему было вполне достаточно своего, раз и навсегда ухватившего истину в последней инстанции. Услышав от Игната Попова – может быть, даже впервые – категорическое несогласие с образом его действий, Лосев поначалу страшно удивился: как, мол, это так, кто-то посмел его поучать? За удивлением последовал взрыв, сопровождаемый криком, густо оснащенным бранью, и поскольку Попов молчал, спокойно выслушивал низвержение ругательных слов, выслушивал, как бы и не слыша их, Лосев замолчал и сам. Теперь они молчали оба, прямо, в упор глядя друг на друга. Комдив при этом тяжело дышал. Ему показалось, что на тщательно, до синевы выбритом, красивом лице подчиненного, в уголках губ его появилась улыбка, та самая, которая возникает у человека тогда, когда ему приходится выслушивать в свой адрес слова очевидно несправедливые и когда делается обидно за того, с губ которого срываются эти слова; ты готов даже пожалеть его. Именно с таким чувством смотрел на своего начальника Попов, и тот, кажется, понял, что обезоружен. Пройдясь по просторному, можно даже сказать, меблированному блиндажу не в три, а в пять накатов, Лосев достал пачку «генеральских», хотя пребывал в подполковничьем звании, и, открыв ее, протянул Попову. Игнат Федорович, поблагодарив, взял одну папироску.
– А тебе что, не выдали таких? – укротив гордыню, совсем уж другим тоном заговорил комдив.
– Выдали, еще к празднику, и мне. Да все вышли.
– Ну, хорошо. Возьми эту себе.
– Что вы, товарищ комдив, зачем! Вы, что же, без курева останетесь?
– У меня еще есть. Бери, бери.
Лосеву нравилось, когда подчиненные обращаются к нему не по воинскому званию, а по должности. Слово «комдив» звучит куда солиднее, чем «подполковник». К тому же Лосев считал, надеялся, во всяком случае, что с повышением в должности последует по логике вещей и повышение в звании, ну, если не до генерала, то на худой конец до полковника-то непременно. Не последовало: как был подполковником, так и остался. Было обидно. Игнат Попов знал про то и в течение часа, пока находился в блиндаже Лосева, несколько раз назвал его комдивом, а то еще так: «товарищ командир дивизии». В его городской квартире, в кабинете, на письменном столе, в стопке других книг заняла почетное место и эта – она так и называется: «Военная психология». Может, она и помогла Попову так быстро нащупать болевую точку у его нынешнего начальника?
Как бы там ни было, но, окончательно остыв, Лосев вдруг сказал:
– А Елхи-то, Игнат Федорович, мы должны взять. И не далее как завтра. К десяти часам хутор должен быть в наших руках, не то... Перед твоим приходом дважды звонил командарм. Генерал Шумилов... не в пример некоторым, – подмигнул как бы самому себе Лосев, – не в пример мне, не шумел, не кричал. Сказал коротко: поутру, после десяти часов, ваш командный пункт, подполковник Лосев, будет находиться в Елхах, а еще лучше – за Елхами. Ты понял меня, Игнат Федорович?
– Понял, товарищ комдив. Елхи будут взяты к указанному часу.
– Ну, вот и добро. Вот и спасибо!
Глядя на растроганного начальника, Попов узнавал и не узнавал в нем Лосева. И, взволнованный не меньше его, повторил еще тверже: