Ночью Чуянову позвонили от Рокоссовского. Просят принять меры к розыску исчезнувших или потерянных то ли Паулюсом, то ли Шмидтом зажигалки с прыгающим чертиком и расчески.
Когда Алексей Семенович сообщил об этом Шумилову, тот сказал, что расческу нашли, а вот зажигалка с «прыгающим чертиком» как в воду канула. Вот, мол, и ищи ее свищи. В крайнем случае, обойдутся без зажигалки и без чертиков: спички дадут.
А на столе у Сталина уже лежала телеграмма Уинстона Черчилля:
«Примите, пожалуйста, мои поздравления по случаю капитуляции фельдмаршала Паулюса и по случаю конца 6-й германской армии. Это действительно изумительная победа».
Этим же словом «примите», в последнем абзаце под номером 4 в непривычно длинном для него послании, Сталин ответил:
«Примите мою благодарность за дружеское поздравление по случаю сдачи фельдмаршала Паулюса и успешного завершения ликвидации окруженных под Сталинградом вражеских войск».
Ответное послание отправлено лишь 6 февраля 1943 года. А из Сталинграда все эти дни бесконечной вереницей медленно движутся в сторону Бекетовки колонны военнопленных немцев. Солдаты идут, обмотанные тряпьем, на ногах что-то навернуто, они идут понуро, жалкие, грязные, перезябшие. Из колонны выходит один, обращается к нашему бойцу-конвоиру с неожиданным вопросом, обращается по- русски:
– А работа у вас будет?
– Да, найдется, – отвечает боец. Он в стеганой ватной фуфайке и в таких же брюках, отчего кажется очень толстым. На голове шапка-ушанка, он не отворачивает ее, чтобы прикрыть уши: в этом нет никакой необходимости – от мороза мочки ушей красные, как у петуха гребешок, и, похоже, горят так, что от них можно прикуривать. Подумав немного, боец добавляет, прибавив своему голосу густоты для большей убедительности: – Для вас подходящая работенка будет. Вот, – показывает на груды кирпичей при выходе из Сталинграда, – вот ваша работа.
– О, я, я, да, да, – понимающе кивает головой пленный.
– Ну, вот и хорошо. Поняли, значит, друг друга, – лукаво говорит наш солдат.
На пленных смотрит сталинградская старуха. Ей лет семьдесят. Все лицо исполосовано морщинами. Меж дряблыми щеками и морщинистым лбом едва поблескивают маленькие глазки, удивительно живые и пронзительные. Время от времени старуха замечает, да так, чтобы ее слышали в колонне:
– Брось одеяло-то, ты, долговязый... Эка жадность-то! Уж не мое ли? Дай-ка глянуть... Ведь зачем оно тебе? В могилу, рази, тащишь?..
– Не в могилу, бабушка, а в плен, – поясняет конвойный.
Но старая недоумевает:
– Разве их не убьют?
– Нет, – отвечает боец.
Старая не отстает от него, семенит рядом. Говорит:
– Ну, да Бог им судья. Пущай уж живут, коли сдалися. Но што они, сынок, тут творили! Что творили!.. Не приведи, Господи!
Между тем бесконечная, рваная, пестрая толпа когда-то непобедимых идет и идет. Поспешая, старуха продолжает ворчать. Однако без прежней уж злости, простодушно:
– Вот бы их такими самому Хитлеру показать... Нечистая он сила, до какого сраму людей своих довел!.. А вон, глянь на того, сопливого, штаны поддерживает, несчастный... Пуговица, знать, оторвалась. Господи, Господи, мать небось у него есть где-то, ждет...
Колонне не видать конца. Она движется, движется, извиваясь меж развалин, как огромная пестрая змея. Сталинградская старуха продолжает:
– Сам, сказывают, Паулюс сдался в плен-то. Так, что ли, сынок? – спрашивает она теперь уже у меня, когда я, увлеченный ее разговором с конвоиром, тоже иду рядом с ними и слушаю. На вопрос старой отвечаю утвердительно и сообщаю еще, что только вчера Гитлер присвоил ему звание фельдмаршала. Старуха минуту думает, потом решительно заключает:
– Должно, тоже для поддержки штанов...
Вместо эпилога
Сталинградское сражение.
Двести дней и двести ночей...
О них вспоминают бойцы, съезжавшиеся отовсюду к берегам матушки Волги по случаю сперва пятилетнего, потом десятилетнего, затем тридцатилетнего, сорокалетнего, пятидесятилетнего юбилея легендарной битвы. Не за горами и шестидесятилетие. Но доживет ли до него хотя бы один из нас, участников сталинградской эпопеи? Их, то есть нас, и в этом-то 1997 году осталось не так уж много, а скоро уж совсем можно будет по пальцам пересчитать.
Мне бы повременить, потерпеть один год, чтобы угодить к первой юбилейной дате, к пятилетию, которое отмечалось 2 февраля 1948 года. А я приехал в 1947-м. Служил я тогда далеко, в Австрии, в составе советских оккупационных войск, и первый послевоенный отпуск мой приходился как раз на тот год. К тому же болезнь, которая называется ностальгией и которой особенно остро страдает русский человек, не давала покою и достигла той степени, что я уже не мог спать по ночам. Малая моя родина, отчая земля, жившая во мне, не покидавшая меня ни на минуту все эти страшные четыре года, не только манила, но требовательно звала к себе. Тут уж считаешь не только дни, но и часы до того желанного момента, когда в твоих руках окажутся все бумаги, с которыми ты можешь отправиться в путь.
А уж через неделю, побывав дома, в селе Монастырском на Саратовщине, выехал в Сталинград. И не просто в Сталинград, а на первое свидание с моей яблонькой. Боялся лишь одного: жива ли она, не выкорчевана ли роющими машинами, изголодавшимися и истосковавшимися по доброму делу созидания: я хоть и находился далеко, но знал, какой размах получили в Сталинграде восстановительные работы, – в них по сути принимала участие вся страна. Но яблоня уцелела, да и блиндаж еще сохранял свои очертания, лишь стенки его как бы сплавились и покрылись травой-муравой. Свидание было радостным для меня. Думалось, что и для нее, дикой степнячки. В волнующем шепоте ее листьев мне так и слышалось: «Ох, хорошо-то как. Я счастлива».
А теперь, кажется, подоспела пора рассказать о том, как я породнился со Сталинградом уже в буквальном, житейском смысле.
С весны 1942 года в Бекетовке жила-была семнадцатилетняя девчонка. Звали ее Галей. Она была тоже сиротой, как и Валя Сероглазка, и так же, как у той, у Гали была мачеха, которую с полным правом можно отнести к классической категории «злой мачехи». И Галя тоже убежала от нее, но не на фронт, а к своей старшей сестре Нине, которая жила с мужем и двумя детьми в Бекетовке.
Но война быстро подкатила и сюда. Получив аттестат зрелости, по окончании десятилетки, девушка добровольно пошла защищать город, ставший не только для ее сестры, но и для нее родным. С той-то поры она и стала называть себя «комсомольцем-добровольцем», так вот, в мужском роде. Сделалась связисткой- телефонисткой не где-нибудь, а в штабе 64-й армии, когда этот штаб перебрался в Бекетовку. Что и говорить, нелегко ей было там. В горячие минуты боя, а их было много, таких минут, на нее покрикивали все начальники, какие там только были. Замешкается чуть-чуть, а на нее уже кричат. Особенно сердито –