– Не подходи!
– А ты охолонь маненько. Эк тебя взорвало!.. Я ить по-хорошему. Думал, вдова, кровь молодая, требовает свово... А ты – за топор. Мне што: не хошь – не надо... – и пошел, все убыстряя шаг, от нее по лесной просеке, а потом свернул в кусты и пропал, сгинув там, как сатана.
«Ишь ты, – думал, вдова! Видали его! – размышляла Журавушка, вспоминая его испуганное лицо, когда она взялась за топор, и чувствуя, что гнев ее уступает место уже рвущемуся наружу смеху. – Ах ты, лесной бирюк!»
А сколько было еще таких приставаний! Иной старался действовать нахрапом, шел напролом и, получив отпор, не очень-то огорчался, не вышло – и все, стоит ли печалиться? Другой – с подходцем, не шел на штурм, а готовил нападение исподволь.
Между тем время шло. Подрастал Сережка. Журавушка старела, но не замечала, что стареет. Не замечали и другие на селе; для всех она была прежней Журавушкой – первой красавицей в Выселках. Сережка уже учился. Укладывала она его спать рано – учился в первую смену, подымался в семь утра, когда еще темно, когда она только успевала подоить корову, затопить печь. А ночи длинные. Чего только не передумаешь в такие ночи. И опять повторялось то самое – металась на мягкой постели, маялась...
Дважды сватался Аполлон Стышной. Один раз – Василий, Петров дружок, вернувшийся с войны. За этого не пошла, решила, что это он от жалости, да и не любила его вовсе. Иное дело – Аполлон. Он чем-то напоминал ей мужа – такой же тихий, разумный, степенный и очень душевный. За него не пошла потому, что все еще ждала Петра, не верила, что жив он, а ждала. Тут еще бабы. Придет Марина Лебедева и вдруг расскажет историю, как в каком-то соседнем селе объявились двое, на которых были похоронки, жены-то их вышли замуж, а они объявились. Каково?..
– Можа, и наши еще объявятся, – добавляла Маринка. А годы шли. Сережка учился уже в городе. Приезжал лишь летом, на каникулы, да и то целыми сутками пропадал в поле. Осенью Ванюшка Соловей пригласил на свадьбу. Хотела было отказаться, а он – в слезы.
– Теть Марфуша, пожалуйста! Ну, никто, никто не идет, а родных у меня почесть никого нету. А эти не идут, говорят, я отца поджег. Только дяденька Аким пришел, да парторг наш, Полоний, две девчонки еще. И все. Тетенька Марфуша!..
– Да приду, приду, Ванюшка! Вот только переоденусь!..
Случайно или не случайно, за свадебным столом оказалась Журавушка рядом с Аполлоном Стышным. Верховодил за столом Акимушка Акимов, то и дело обращаясь за советом к дедушке Капле, который тоже пришел на свадьбу со своей Настасьей. Был тут еще и Серьга Волгушов, были его внук и невестка, объединенные общим именем Паня-Ганя, были и другие – так что гостей, не считая сватовой стороны, набралось порядочно.
Далеко за полночь Журавушка собралась домой. Аполлону шепнула:
– Проводи меня, Полоний. Пьяная я...
Она действительно была пьяной, но не настолько, чтоб не дойти до дому. А вот позвала и теперь уже знала, что то, чего она так долго избегала, совершится сегодня, что свадьба эта, крики «горько», девичьи песни, сияющие глаза Ванюшкиной невесты, пляски с двусмысленными присловьями, горячее плечо Аполлона, которое она все время чувствовала, доконали ее, и на этом ее сопротивление кончилось.
И, как бы догадавшись об этом, Марина Лебедева прибежала к ней ни свет ни заря (хорошо, что успела проводить Аполлона) и с неосознанной беспощадностью рассказала еще одну историю, по которой выходило, что в Кологриевке вновь объявился пропащий, и, сказывают люди, служил он с Журавушкиным Петром в одном полку и может сообщить что-то очень важное. Журавушка вскрикнула, рванулась с постели, начала собираться:
– Бежим в Кологриевку!
Четыре версты – все бегом и бегом. Холодную речку переплыли, замерзли так, что зуб на зуб не попадал. Отыскали пришельца с того света. В плену был. Потом скитался в американских лагерях среди так называемых перемещенных лиц. Уговорили, ублажили американским раем. Поехал в Америку, хлебнул там горюшка по самую завязку. С трудом вырвался – и вот прикатил домой, яко благ, яко наг. О Петре он и слыхом не слыхал – все это враки людские.
Всю обратную дорогу не Журавушка, а Марина плакала. Журавушка ее утешала.
С того дня Аполлона она не подпускала к себе близко. А когда почувствовала, что понесла от него, решила освободиться от бремени – тайно, чтоб ни он и никто другой на селе не узнали об этом. Не захотела даже позвать бабушку Настасью, Каплину жену, когда-то благополучно принявшую Сережку.
Ночью закрыла наглухо окна, заперлась, выдернула из клубка шерстяных ниток длинную вязальную спицу, сделала на конце крючок, заточила его вострей, накалила на примусе...
От страшной боли и от ударившей цевкою крови руки Журавушки дрогнули, отпустили булавку, а потом, дрожащие и ослабевшие, не могли поймать, ухватить ее, скользкую от крови. Подползла к двери, крикнула, отбросив крючок запора: «Спасите, люди добрые! Помираю!» – и потеряла сознание.
Очнулась на третий день в районной больнице. У изголовья сидел Аполлон, бледный, осунувшийся.
– Ты зачем тут? – строго спросила слабым, охрипшим голосом.
– Ладно. Потом скажу. Спи, – сказал он и приподнялся, чтоб выйти из палаты.
– Не уходи, – тихо попросила она.
Аполлон вернулся.
Она взяла его руку и положила к себе на грудь.
– Сережке не пишите...
– Не будем писать. Выздоравливай. Все будет хорошо.
– Спасибо, что пришел. Кто тебе сказал про меня?
– Тетенька Настасья.
– А еще кто знает?
– Никто.
– Спасибо тебе, – опять сказала она.
Через месяц Журавушку выписали из больницы. Аполлон вновь предложил ей пойти в сельсовет и расписаться.
– В свидетели возьмем Ванюшку Соловьенка, – весело сказал он.
Журавушка нахмурилась:
– Не надо свидетелей, Полоша. Не пойду я за тебя. Стыдно будет перед Сережкой. Не пойду.
Так-то и живет в Выселках молодая вдова по имени Журавушка. Пятый год работает дояркой. Много хлопот у нее летом, а еще больше зимою. Каждую ночь по нескольку раз приходит она на ферму, включает там свет и идет в самый дальний конец длинного, покрытого шифером хлева. Там стоит ее группа коров. Они начали уже телиться. В руках Журавушки каравай черного, ржаного, круто посоленного хлеба. Это на зубок новорожденному телку. Но дает ломоть того пахучего, вкусного каравая Журавушка не телку, который, еще мокрый, пытается только встать на свои скользкие, расползающиеся ноги, а роженице – Пестравке. Корова благодарно берет из ее рук своими твердыми губами хлеб и устало пережевывает, тяжело нося вспотевшими от перенесенных мук боками.
– Ешь, ешь моя золотая! – шепчет Журавушка и отщипывает от того каравая, ест и сама черный этот, удивительно ароматный хлеб.
В эту минуту все в ней умиротворяется, входит в спокойные берега, все душевные боли и раны утихают, и она с радостью повторяет одни и те же слова:
– Ешь, моя золотая! Ешь, Пестравушка! Вкусна, поди, корочка?! То-то же. Ешь, родимая...