совершенно уверена в своей правоте, но не находила в себе сил ее отстаивать. Среди переводов Андрея Сергеева Иосиф- очень любил стихотворение Джона Чиарди «Стул, заваленный нашим тряпьем», подарил мне экземпляр, с упоением скандировал:

Тодзио пляшет в петле за всех!

Мы молотом били, мы били в набат,

И лишь потому это был не ад,

Что мы победили — тогда и тех.

Где-то год спустя я процитировала при нем первую строчку этого стихотворения:

Все это было и стало сном

(я чмокнул покойницу и улизнул)…

«Полковницу, — сказал Иосиф. — чмокнул полковницу». Этим он меня просто оглушил — ведь я точно знала, что ни о какой полковнице там не было речи, это он ошибался, я и доказать могла, достать им же подаренный листочек с текстом. Но ничего подобного не сделала, просто стушевалась. Ладно. В конце концов, речь шла о стихах, о его поле деятельности, куда мне не было ходу.

А много лет спустя, в Париже, когда я была уже большая девочка, мы шли как-то вдвоем с Иосифом по рю дез Эколь, напротив Политехнической школы, и он махнул рукой в сторону каменной статуи в сквере Поля Ланжевена: «Это я помню. Это Данте». — «Угу», — ответила я, хотя к тому времени уже пристально занималась топографией Парижа, готовя свою книжку, и доподлинно знала, что это статуя Франсуа Вийона, тогда как Данте стоит дальше по этой же улице, у здания Коллеж де Франс. Но произнести это была не в состоянии. Ведь это значило бы выговаривать Иосифу.

Чего я сейчас вообще не понимаю — это каким образом осмелилась читать ему свои переводы — и не чего-нибудь, а сонетов Шекспира! Как говорится в моей любимой книжке про Дениску — «наверное, я на минуту потерял сознание». Ося слушал спокойно и терпеливо, но наконец взвился: «С чем там у тебя рифмуется „ветер'?». «Со „свитер'», — честно ответила я. «Ну знаешь, ветер-свитер ты будешь рифмовать в каком- нибудь другом месте, но не у Шекспира!»

Но был у меня и свой звездный час! Когда Иосиф впервые прочел у нас «Новые стансы к Августе», он повернулся ко мне: «А кто написал прежние?» От неожиданности я не успела испугаться и выпалила: «Ну Байрон, конечно!» Иосиф совершенно не выразил удивления такой неожиданной продвинутостью, он только удовлетворенно хмыкнул и пробурчал: «А то никто не знает…» Я была просто поражена, поскольку и всех его друзей, кому он читал и посвящал стихи, тоже причисляла к небожителям, — как это кто-то из них мог не знать авторства «Стансов к Августе»! Стихотворения, которое я знала наизусть задолго до знакомства с Иосифом, в пастернаковском переводе, и любила голосить:

Когда время мое миновало

и звезда закатилась моя…

и т. д.

В семнадцать лет как не восхищаться строчками:

Мало даже утраты вселенной,

Если в горе наградою — ты.

И выводом из них:

Гибель прошлого, все уничтожа,

кое в чем принесла торжество:

все, что было всего мне дороже, —

по заслугам дороже всего.

(Сейчас цитирую по памяти, поскольку Байрона с собой в эмиграцию как-то не захватила.) Но, к сожалению, не понимаю, почему Иосиф счел свои стихи «Новыми стансами» и каким образом они коррелируются со стихами Байрона. Последние строки «Стансов к Августе» мне скорее приводят на память неожиданную концовку. «Речи о пролитом молоке»: «…зелень лета, ах, зелень лета…». Словом, нетерпеливо жду Комментариев к грядущему двухтомнику.

Может быть, именно в память о том удачном ответе Иосиф прислал мне через много лет в Париж только что вышедший из печати сборник «Новые стансы к Августе». Правда, дарственная надпись на ней говорит совсем о другом:

Тебе, девице многомужней,

сей томик холостой, ненужный

расскажет про издержки быта,

про то, как 20 лет убито.

То, что я его боялась, это абсолютно понятно. Но каким образом это не мешало мне все-таки нахально приставать к Иосифу по разным поводам? То я рассказала ему про друзей физиков, которых, с профессиональной точки зрения, очень рассмешили строки из стихотворения «Одной поэтессе»:

Проницая призму,

способен он лишь увеличить плазму.

Ему, увы, не озарить ядра.

То доказывала, что в результате его геометрических построений в «Пенье без музыки» катет оказывается равным гипотенузе.

То утверждала, что нельзя сказать («Пятьсот одеял»):

Жизнь одна, а мыслей много.

Между них и сетью Бога

Извиваться, как минога,

научился человек, —

— тогда как надо либо «между ними», либо «меж них».

Или настаивала, что оборот «не меньше глуховата» (в «Зимней почте») не имеет права на существование, ибо «глуховата» это уже некий диминутив: «не меньше глуха» — нормально, а «не меньше глуховата» — неправильно.

Что ударение в «Беобахтер» на «о», поэтому с трактором он рифмоваться не будет. И вообще: не Фелькиш, а Фелькишер.

Каким образом все эти дурацкие придирки, само их, как сейчас сказали бы, «озвучание» совмещалось с моими комплексами и моим страхом, — не берусь ответить. При том что, естественно, Иосиф на всю эту казуистику отвечал одинаково и неизменно добродушно: «Тем хуже для…» Ядерной физики, планиметрии, грамматики.

Но однажды озабоченно спросил у меня как у биолога: «Что такое реакция Вассермана?» — «Ну это серологический метод диагностики сифилиса». — «Тьфу, черт, — хлопнул себя по лбу Иосиф, — кажется, я лажу написал!» Никакого упоминания о Вассермане я в его книгах не нашла. Может быть, недостаточно внимательно вчитывалась.

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×