Уверял, что чтение Стерна «доставляет физическое удовольствие». (Точно теми же словами он потом говорил о Риме, о прогулках по нему. Прекрасно помню: «…гулять по Риму значит испытывать физическое удовольствие».)
Когда мы были вчетвером, вечер обычно проходил так: М. Б. сидела и штриховала листочки, я мучилась от сознания собственной бездарности, а Эдик с Иосифом говорили о политике. По Осиной характеристике, Эдик был «чемпион of political news, of geological views». He спорили, ибо спорить не было оснований — стояли они всегда на одной позиции: не принимали советскую власть ни в какой ее ипостаси, что во времена первой оттепели было повсеместным явлением.
Но зато часто развлекались. Пили очень немного, любимого впоследствии виски не было и в помине, водкой не увлекались. Главным напитком был, конечно, чай, но иногда у нас оказывались полусухие грузинские вина — где-то их доставала моя свекровь: тетра, твиши, киндзмараули. Попеть Иосиф тоже иногда любил, но в жизни я не слышала от него про рябину: рассказывают, что про нее он пел потом, в Нью-Йорке, в «Русском самоваре». У нас он распевал, всегда с большим чувством «На Тихорецкую состав отправится» или песни Глеба Горбовского: «Он вез директора из треста», «Когда качаются фонарики ночные», «На диване в ямочке». Или еще собственные переделки, вроде:
Живет моя отрада
В высоком терему.
Живет в Эмпайр-Стейт-Билдинг,
А я попал в тюрьму…
Или:
Он был полицейский чиновник,
она — уголовника дочь.
Он с ней захотел объясниться.
Она была тоже не прочь.
Помню, как в один из вечеров устроили соревнование — кто вспомнит больше американских штатов. Первые два десятка шли легко — и Эдик, и Ося называли их наперебой. Потом дело начало стопориться — прежде всего нужно было твердо помнить, какие уже были названы, что было непросто. Мы с М. Б. призывались в качестве свидетелей, но были не слишком надежны, хотя бы потому, что болели за разные лагеря! В конце концов решено было начать все сначала, но уже записывая. Такой повтор был выгоден для Иосифа, поскольку Эд успел уже назвать явно больше штатов, а тут его фора нивелировалась и Ося получал возможность воспользоваться чужими находками. У меня потребовали бумагу и два карандаша. Все равно — приходилось все время пересчитывать количество штатов, записанных в каждый листок, чтобы определить лидера. На пятом десятке игроки уже вообще вошли в раж, и только и слышалось: «Дакота — разве только Северная? Нет Южной Дакоты?», «А Вирджиния — если есть Западная, то должна быть и Восточная?», «Округ D. С. считаем? — Нет, он никогда штатом не числился. — А Гавайи?» Айдахо, Огайо, Айова — оба путались в этих почти омонимах, но страшно веселились. Прекрасно помню, что победу одержал Эд — к вящему моему удовольствию.
Если Надежда Мандельштам пишет в своих воспоминаниях, что иногда «Осип развлекал нас газелями», то наш «Осип», когда был в хорошем настроении, декламировал свои катрены, вроде:
Все заснуло в утомленьи.
Южный Крест повис на ноке.
Коренное населенье
Гонолулу — гонококки.
Часто мы засиживались допоздна. Однажды, когда уже транспорт перестал ходить, Иосиф пошел провожать мою подругу Людочку, которая тогда работала в Государственном архиве, в здании Сената и Синода, и жила там же. Когда они дошли до Невы, мосты были разведены и пришлось ждать на набережной. Люда очень нервничала, как бы завтра не проспать на работу, поскольку в учреждении были строгие правила, опоздания не допускались и неукоснительно наказывались, и тогда Иосиф прочел ей целую лекцию о том, как не надо бояться: непосредственного начальства и власти вообще. Эта речь произвела на Люду огромное впечатление, и она мне ее с воодушевлением пересказывала. В свою очередь, Иосиф явно оценил такую слушательницу, потому что в следующий раз с восхищением отозвался о Люде: «Замечательный человек». Подробностей его речи я уже не помню — надо спросить у самой Люды, которая, слава богу, жива и здорова и теперь работает в Эрмитаже, но с тех пор мы ее дразнили, требуя дать ответ на какой- нибудь сложный вопрос: «Ты, которая провела ночь с Бродским…»
Излишне говорить, что в отношении истинных подружек Иосифа мы ничего подобного себе не позволяли. Да и знала я их не много, с полдюжины. Эта выборка недостаточно репрезентативна, чтобы составить типовой портрет его пристрастий. Конечно, ему нравились светлоглазые блондинки (как заявил мой племянник: ну они всем нравятся!), но вот, например, в Париже я знаю одну яркую плотную брюнетку, которой Иосиф тоже однажды обещал руку и сердце. Все девушки, которых я знала, были по-разному, но очень красивыми. Уверена, что и все те, кого я не знала, тоже были красотками, других он просто не замечал. Как-то к нему пришла одна юная знакомая, жаловалась на свои неурядицы, и в ответ, как рассказывал потом Иосиф, он погладил ее по голове, объяснив мне: «Больше я ничего не мог для нее сделать — по причине некоторого носа…» О другой молодой й, на наш взгляд вовсе недурной, девице он коротко отозвался: «Крыска», это было явно несправедливо, но прилипло, тем более что рифмовалось с ее именем.
Донжуанский список Бродского достаточно внушителен, чтобы к нему еще что-то присочинять. Как, например, в статье по поводу стихотворения «Памяти Т. Б.», где я встретила упоминание о героине как о «близкой поэту женщине».
На самом деле, Татьяна Боровкова, Тата, была близким человеком не поэту, а нам — мне, Ире и еще двум нашим одноклассницам, с которыми мы в школе изготовляли журнал «Возмутитель спокойствия», заполняя его своими опусами, в рифму и без. Эти тетрадки, кажется, еще до сих пор хранятся у Иры. Тата была на год младше всех нас, очень существенно в этом возрасте, так что когда к восьмому классу мы все охладели к журналу и занялись другими делами, у нее еще хватило энтузиазма практически одной создать несколько последних номеров — поскольку прекрасно рисовала, рифмовала, сочиняла и оформляла. Ее многочисленные таланты мы, впрочем, как следует оценили уже потом, после школы. Она закончила восточный факультет ЛГУ, раньше всех защитила диссертацию, в двадцать лет провела несколько месяцев, а то и год, в Йемене, в селе, где несла бремя белых — даже роды случалось принимать. Оттуда она привезла портативный магнитофон — вещь, невиданную тогда в нашей среде, и пишущую машинку с чудным округлым шрифтом и двуцветной черно-красной лентой, предмет восхищения Иосифа. (На ней напечатаны многие из его стихов в моем собрании. Своей машинки у меня никогда не было, все листки сделаны на разных одолженных — Таткина машинка сразу выделяется.)
Жила Тата в огромной академической квартире на Мойке, 16, с венецианскими окнами, смотревшими на Зимнюю канавку. Отец, тюрколог А. К. Боровков, член-корреспондент АН СССР, скоропостижно скончался в 1962-м, мать — высокая, очень худая женщина — лишь изредка выходила из своей комнаты, но я ее отлично помню, поскольку она класса до шестого водила Тату в школу и обратно: ходу было метров пятьдесят и даже дорогу не надо было переходить, это нас очень веселило, и над Татой мы издевались.
Именно с Татой связано мое первое живописное впечатление. Дело было на уроке рисования, в четвертом, что ли, классе. На столе стоял букет тюльпанов, все мы усердно писали натюрморт. Что до меня, я очень старалась, наверное, даже язык высовывала. Зато и получилось загляденье: предельный реализм, каждая жилочка на листиках, каждая тычинка в цветке. Получила заслуженную пятерку. Учительница перешла к сидевшей рядом Тате, и тут я увидела ее рисунок: он ни в какой мере не передавал, на мой взгляд, того, что было велено рисовать! Там вообще не было линий — только цветные пятна, только общая