Он смотрел на 'Огненное чрево мира'. И не мог поверить. И не верить — не мог.
— Мы, сольфы, потомки Дарина и Дары, — говорила голосом Тидрека Герна, — знаем, в чем истинный смыл бытия. Счастье и любовь. Если ради счастья надо бросить дело — что же, так тому и быть.
— Какая прелесть, — фыркнул Корд. — Вот и виси после такого девять долгих ночей… Говно собачье! Ну разве мы не на пороге Конца Времен?..
— Пусть он хоть так будет счастлив, — тихо и очень серьёзно промолвил Асклинг.
— Да будет так. Идем дальше — мы его потеряли.
Высокий черноволосый альв стоял в одиночестве на краю обрыва, объятый туманом. Его тревожный взор тонул вдали. Взор, в котором уже ничего не было от мастера-ювелира.
Вокруг был мрак. А ещё было много пространства. Очень много. Четыре высоченных престола. И котёл посреди всего этого безобразия.
Потом я заметил Корда и Асклинга. Последний выглядел слишком… тельным.
— Ты снова навёл на него чары?
— Мне теперь никакие чары не нужны! — радостно сообщил Асклинг.
— Боги… — прошептал я. — Так ты за этим пришёл?
Тот кивнул.
— Хорошо… А как тут у вас дела?
Они многозначительно переглянулись, из чего я заключил, что дела идут.
А потом… Потом было море, и кони Кэльданы шумели, все в пене, бросая бег на берег. Великий безбрежный простор китов был повсюду — казалось, волны рвутся с картины, сквозь холст и масло, и мрачный чертог исчезает, и остаётся солёная влага, испокон веков текущая в жилах мира… Остаётся — во мне. Исполинский котёл, в котором Кэльдана варит бури. Не тот ли это легендарный Эливагар, о котором говорится в древних песнях?
Нет, не тот. Слишком холоден ветер над седыми гривами морских скакунов, терзающих копытами брег. Слишком заунывен его бесконечный гул. И небо над морем пропитано хладом, серое словно сталь и свинец, словно надгробный камень на кургане. Море испускает стон. Протяжный стон длиной в сотни лет. Над волнами мёртвое безмолвие — не вьются чайки, не кричат кайры и поморники, не расправят крыла ни альбатрос, ни буревестник, ни ворон. Лишь этот бесконечный гул, горестный стон, а еще — грустный плеск волн.
Даю на отсечение свою рыжую голову, что рыбы в том море нет.
Разве что дохлая.
Море поёт колыбельную. Колыбельную для мертвецов. И я, слушая голос безбрежного свинца, тоже хочу уснуть. Закрыть глаза, сомкнуть каменные веки и погрузиться в сон, в бездонные воды забытья.
Навсегда.
Лениво оглянувшись по сторонам, я заметил, что и наш новорожденный Асклинг, глядя на море, тоже отчаянно зевает и трёт свои большие, синие, наивные глаза. Корд же ухмылялся невесть чему. До меня донесся его шёпот:
— Помнишь, учитель, стихи, что ты слышал на Востоке? Хорошие стихи…
И далёкий голос, вязкий, серый, пахнувший снулой рыбой, ответил:
'Роза мойяааа' — переходит в визг, затем — в плач. Что-то горько плачет среди волн. Небокрай затягивает туманами. Унылый гул распадается на множество: море стонет и сетует тысячью голосов. Голосов-мертвецов.
— Что это? — глупо спрашиваю я, едва ворочая тяжеленными глыбами губ.
— Это Море Мёртвых, — отвечает Корд'аэн. — Море Отчаяния, Страха, Уныния, Скорби, Слёз, Печали… Море, на котором непобедим корабль из человечьих ногтей. Это то самое море, которого как раз хватит, чтобы утопиться. А впрочем, смотри, Снорри, ныне ты сам всё поймёшь. Это море звало и ждало тебя.
Море вдруг стало стремительно надвигаться — и вот берег исчез во тьме, мгла цвета беззвёздной ночи заклубилась над головами, а мы стоим на чёрной льдине посреди столь же чёрных вод. Воды дрожат. Воды исходят стоном. Воды рыдают. И, глядя в эту бездну, хочется утонуть.
Нога Асклинга уже застыла над водой, когда друид оттащил его за шиворот.
— Не делай глупостей, — сказал он, — жизнь, конечно, дерьмецо, но не настолько же. Возьмёмся за руки, братья. В одиночку тут никто не выстоит…
И наши руки сомкнулись. Ладонь Асклинга горела.
А потом чёрные воды под ногами истончились, обрели удивительную прозрачность, и я увидел сотни искр, рассыпанных щедрой рукой. Звёзды? Нет, над головой клубился мрак. И тогда я понял…
Со дна ледяной бездны на нас смотрели сотни глаз.
Затем стали видны белые, чуть светящиеся лица, шеи, плечи, волосы. Там, внизу, стояли бесчисленные мертвецы и звали нас к себе. Призрачный хор выл над водой, как в соборе. В моём горле набух тугой комок горечи, в носу закололо, глаза налились горячим стеклом.
Ибо я узрел наконец их.
Своих родителей.
Мою матушку Асгерд придавило деревом во время бури, когда я был совсем мальцом. Но я очень хорошо её помню. У неё были светлые волосы и серые глаза, тёплые-тёплые. На плечах у неё всегда был клетчатый платок — то красный в желтую клетку, то синий — в красную. И руки — вечно занятые шитьем, вязанием, стиркой, уборкой, готовкой, исколотые спицами, обожжённые утюгом, стёртые стиральной доской, мозолистые от метлы — и всегда очень нежные, ласковые, заботливые.
Способно ли что-нибудь в девяти мирах заменить ребенку руку любящей матери, поправляющую шарфик, гладящую по голове?
Никому бы не знать сиротства. Никогда…
Помню, как одиноко, пусто и холодно мне было без неё, как часто я вскакивал с постели посреди ночи, увидев её во сне, и давился всхлипами. Таращился во мрак за окошком, потому что казалось — там мелькнуло её лицо. Как отец неумело утешал меня.
Никто бы не назвал Турлога сына Дори, рыжего пузатого пивовара, занудой. Как он умел смеяться! Таков был его смех, что улыбки загорались на лицах окружающих. Однако вот положили в курган милую Асгерд — и угас огненно-рыжий пламень. Не смех чаще слышали от него, а хихиканье. Его роскошная медная бородища, знаменитая от Норгарда до самого Хейдвика, превратилась во всклокоченную мочалку. Наше хозяйство постепенно пришло в запустение. Он перессорился со всеми родичами. А когда однажды варил пиво, хмельной дух ударил ему в голому, и он свалился в котёл, едва не сварившись заживо. Не