голоса и тем не менее разбирал слова:
— Я предупреждал… я говорил… ах как дурно! как дурно!
И графу Валерию было почему-то и досадно, и страшно слушать, хотя он не понимал, о чем лепечет назнакомый господин, когда и кого он предупреждал, что дурно.
— Какой тяжелый и проклятый сон! — думал Гичовский, придя, наконец, к убеждению, что он спит, а сон между тем бормотал:
— Я предупреждал, что я мог… а многого я не могу… тень против явлений…
— Ага! — с удовольствием соображал сонный граф, — я тебя поймал: ты дезертир, ты Петров, ты забежал в мою голову из головы Дебрянского…
— Я дезертир! Я 'Троватор'! Vive le desert[48]! Фелисьен Давид работы Микеланджело! И вдруг он вытянулся и закружился дымною спиралью, на вершине которой беспорядочно шаталась его голова с испуганными глазами:
— Проснитесь, граф Манрико! — болтал он, шевеля далеко перед собою в воздухе необычайно длинным и тонким языком. — Я сон… только сон… сон пустыни… le desert, le desert[49]… Филистимляне близко… Вставай, Давид! Но граф спал и думал:
— Вот чудак дезертир… завел себе винт вместо тела?
— Близко… близко… здесь! — взвизгнул сон, шатаясь, точно маятник, саженными раз-махами. Спираль переломилась, лицо неизвестного, сверзившись с высоты, очутилось у сапога Гичовского и быстро поползло в сторону глазастою сороконожкою…
— Она здесь, она здесь… а я — что же?… Deserto sulla terra[50]… я сон, только сон, — слышалось Гичовскому, между тем как сороконожка медленно, лапка по лапке, превращалась в клубы дымчатых паров. И все потемнело — и не стало больше никаких видений. Сон тяжелым свинцовым грузом навалился на грудь графа. Его разбудил неистовый вопль… Оглядевшись мутными глазами, граф не сразу сообразил, где он и зачем… Вид постели с распростертым на ней больным возвратил Гичовского к действительности.
— Боже мой! — зашептал он в стыде и смущении, между тем как его еще шатало сном и глаза его слипались, и предметы в зрении его смешивались и сливались очертаниями и красками.
— Я проспал… Зоица! вы уже здесь… извините, ради бога… зачем вы меня не разбудили?
Зоица, в платке с черною косынкою на голове, стояла на коленях у постели, как давеча, опустив низко голову свою к лицу больного, и не шевельнулась, не отозвалась, когда Гичовский ее окликнул. А Дебрянский кричал, без слов, дикими короткими взвываниями, громовою икотою, будто ревом ягуара из огромной, пешерно пустой груди…
— Это — агония! последний смертный вопль! — как молния озарило графа и стряхнуло с него шатающее опьянение сна. Обойдя Зоицу, он стал на колени с другой стороны кровати и нагнулся к Алексею Леонидовичу: теперь больной только хрипел и вздрагивал, глаза его, мутные и ясные в то же время, как бутылочное стекло, были ужасны… они смотрели и не видели… Кровь лила ручьями… он тонул в крови.
— Но он кончается! Зоица! будьте здесь! Я побегу за Моллоком! — закричал Гичовский.
Ответа не было, а Гичовский, оглядевшись, увидел, что он ошибся; то, что со сна он принял за коленопреклоненную Зоицу, было тенью от вешалки с халатом, за которую поставлен был ночник, чтобы свет не беспокоил больного. В комнате, кроме него, никого не было, только хрипел, вздрагивал, как рыба на песке, и истекал кровью несчастный Дебрянский. Трупный запах внутренней гангрены невыносимо вырывался теперь с каждым его вздохом. Граф взял Алексея Леонидовича за руку и с ужасом увидал, что его пальцы оставили на вялой коже больного вдавленный зеленоватый след.
— Но это именно то, что было у того негра в Гвинее! — вспомнил он. — Тело, умирающее заживо… оно распадется хлопьями, едва он испустит дух..
На крик графа Валерия сбежались все Вучичи и доктор. Алексей Леонидович никого не узнал и умер на их глазах.
Назавтра к вечеру его похоронили.
XI
Возвратись с похорон, — тяжелых и жалких, потому что старый богатырь Вучич, не стыдясь, быком ревел, а Зоица, в пришибленном состоянии полуобморока, была страшнее самого покойника, мертво прекрасного и как-то особенно, гордо и грозно, хмурого в своем дорогом парчовом гробу, — граф Валерий медленно шел с кладбища домой в гостиницу с твердым намерением немедленно уложить свои вещи и с первым пароходом уплыть, куда глаза глядят, от этих опечаленных мест, где судьба бросила его свидетелем в такую тяжелую трагедию.
Он шел вдоль околицы королевской образцовой фермы — к громадной дикой маслине, которая, зелено возвышаясь над седыми головами культивированных маслин, указывала ему поворот к дому. Когда граф поравнялся с дикою маслиною, от корявого ствола ее отделилась темная фигура, покрытая с головою красным платком, и тихий голос произнес:
— Не удивляйтесь… это я…
— Лала?!
— Да… что вы так смотрите на меня? Живая Лала, не тень…
Граф махнул рукою.
— А! я столько бредил и грезил в эти дни на Корфу, что тени вашей удивился бы, кажется, даже меньше, чем вам самой… Я чувствую себя в Петрониевых временах, когда на дороге легче было встретить бога, чем порядочного человека.
— Мне надо поговорить с вами, — тихо сказала Лала, оставляя без внимания его сердитые, насмешливые слова.
— К вашим услугам, — очень сухо ответил Гичовский, опускаясь на придорожный столбик.
— Вы видели сегодня Зоицу, — сказала Лалица после долгого молчания, в трудных усилиях спросить, так что кровавыми пятнами пошло ее лицо. — Какова она?
— Если ваша великая Мать-Обь добивалась непременно убить два невинных существа, то она может быть спокойна: месть ее удовлетворена. Зоица еще жива, но так же хорошо убита вами, как и похороненный Дебрянский.
Лала выслушала упрек Гичовского, не дрогнув ни одним мускулом бесстрастного, широкого, каменного лица — тяжелого, зловещего лица скифской богини на степном кургане или архаической жрицы тех веков, когда боги пили еще человеческую кровь и на алтарях их сжигались закланные пленники.
— Девичьи слезы — роса, — сказала она. — Взойдет новое солнце и высушит росу. Вы не знаете Зоицу, а я знаю давно. Всегда знала — теперь совсем узнала…
Горькая улыбка осветила ее суровые черты.
— Я не могу увидаться с Зоицей. Старик Вучич свирепствует против меня…
— Да, он страшно возбужден, и я не советую вам, Лала, попадаться ему на глаза. Он нравом бешен и на руку тяжел…
Лала отвечала с презрением:
— Я нисколько не боюсь его. Что он может мне сделать? Я дуну на его руку, и она упадет свинцом. Я не хочу встречаться с ним из страха не за себя, но за него. Он хороший человек, я его люблю и не хотела бы заплатить злом за его хлеб-соль и. все добро ко мне. Если он меня увидит, то оскорбит, а оскорбить жрицу Оби — значит написать себе смертный приговор…
— Для нас, трех составных, — гордо говорила она, — не существует замков и запоров. Если бы я хотела, то послала бы к Зоице душу мою, и душа моя говорила бы с нею за меня Если бы я хотела, то послала бы к Зоице звездного близнеца моего, и звездный близнец говорил бы за меня. Но Зоица сейчас вне себя Если я или нечто мое заговорим с нею, она не выслушает, потому что огорчена, зачем я умертвила ее жениха. Что же? Пускай так. Вы знаете, я не отрицаю. Убила.
Вызывающе глядя на Гичовского, она смачивала языком пересохшие губы. Гичовский молчал.
— Но ее… ее, хотя она изменила мне и столько же достойна казни, как тот, ее сообщник, — ее я