Никиту вывели за дровяной склад, в школьный садик. Там уже были вырыты три ямы-могилы. У могил стояли красноармеец и колхозник, — их сделали соучастниками бежавшей Нины Сокол. Старик с седенькой клочковатой бородкой суетился возле четвертой ямы, лопатой выкидывал из нее желтые глинистые комья: глина налипала на сандалии, и он то и дело счищал ее с подошв острием лопаты. Когда подвели Никиту, старик выпрыгнул из ямы и с готовностью встал спиной к ней, вытянул руки, сухонький, маленький, смелый!
Никита тоже встал спиной к крайней яме. Из-за сарая вывернулись еще два офицера, тоже подвыпивших; майора среди них не было. Веселый толстощекий обер-лейтенант шумно обрадовался появлению друзей. Он отстранил солдат, вставших перед приговоренными к смерти, вынул из кобуры пистолет, из кармана — платок. Подозвал одного из офицеров, смеясь, сказал им что-то. Молодой немец усмехнулся, взял платок и завязал обер-лейтенанту глаза. Отступив шага на три от пленных, обер- лейтенант выстрелил один раз, второй — наугад. Пуля просвистела мимо уха Никиты. Старик вдруг упал на колени и заплакал от отчаяния и обиды на то, что с почтенной жизнью его пьяный гитлеровец играл в жмурки. Никита хотел поднять старика, нагнулся, и в это время пуля впилась ему в плечо. Он распрямился. Тогда вторая пуля ударила в грудь. Опрокидываясь навзничь, в яму, он увидел белое, с розоватыми краями облако, как будто склонившееся над самой его головой, услышал громкий плач ребенка в сарае, и как бы утверждая этот требовательный, хозяйский крик нового человека, в отдалении застрекотали автоматные очереди.
Очнулся Никита от сильного удушья. Сырая, тяжелая темнота намертво сдавила его закоченевшими чугунными объятиями. Он понял, что лежит в могиле — похоронен заживо. Леденящий, разрывающий сердце ужас охватил его. Он закричал отчаянным, диким звериным криком, но земля забила ему рот, он закашлялся. Неукротимый дух жизни проснулся в нем, словно все человечество на какой-то миг отдало ему всю свою мощь. Он рванулся, переворачиваясь на бок, побеждая страшную, сатанинскую боль в плече. Здоровая рука толкнула темноту. И темнота не устояла перед этим могучим толчком, подалась. Тогда Никита, задыхаясь, судорожно подтянул колени к груди и рывком разорвал чугунные смертельные объятия. Разворачивая спиной свежие глинистые комья, он поднялся из могилы. Теплый, живительный воздух вторгнулся в его легкие. Сердце, совершив подвиг, как бы замерло, остановилось. Голова Никиты поникла, глаза закрылись, только рот ненасытно хватал и пил жадными глотками воздух.
…Сержант Кочетовский, разделавшись с пьяными офицерами в школе, заглянул мимоходом за сарай. Он увидел развороченную могилу, на краю ее поникшую седую голову человека и позвал политрука Щукина.
— Товарищ лейтенант, вас просит полковник Казаринов, — сказал Прокофий Чертыханов, подбежав ко мне и кинув ладонь за ухо. Он общительно подмигнул Никите, плотно, истово перебинтованному Раисой Филипповной. — Ну, партизан, спеленали тебя, как младенца, — вся правая половина для боевых действий временно непригодна… — И сейчас же по-приятельски успокоил: — Ничего, партизан, хоть один глаз, да цел, видит. А вот я — помнишь? — ослеп было совсем. Знаешь, Никита, на какую мысль слепота меня натолкнула? Когда человек не был еще человеком, а простой каплей, по-ученому сказать — молекулой, то у него раньше всех других органов — рук, ног, ушей — родились глаза, потому что он, двигаясь, сослепу натыкался на что-нибудь и ушибался. И вот от боли-то у него и выскочили глаза. Тогда я успокоился: если бы пчелы по злости своей окончательно лишили меня зрения, то я непременно начал бы считать головой углы, деревья, камни, и у меня от ушибов на месте синяков и шишек прорезались бы новые глаза, пусть не такие завлекательные, как эти… — Чертыханов, сдерживая усмешку, опять подмигнул Никите хитрым, глубоко запрятанным глазом.
— Здорово ты заливаешь, ефрейтор! — негромко и одобрительно воскликнул Никита. Он всем корпусом повернулся ко мне. — Ты ступай, Дима. Я доберусь, Чертыханов мне поможет…
Я поспешил в избушку. Полковник за время вынужденного лежания заметно отдохнул, посвежел, желтизна лица исчезла, и щеки приобрели розоватый, живой оттенок; нога, видимо, подживала, и он уже мог сидеть, положив ее на табурет.
— Иди сюда, командир, — позвал полковник, когда я вошел. — Сейчас будем принимать решение.
Казаринов склонился над картой, разложенной на столе, придвинутом к кровати. Щукин, вымытый, выбритый, посвежевший, сидел напротив полковника, а сзади, за плечами политрука, стоял, чуть пригнувшись и заглядывая в карту, Стоюнин. Я сел на кровать рядом с полковником. Щукин докладывал о результатах разведки.
— Немцы, стремительно продвигаясь на восток, оставляют в некоторых населенных пунктах, главным образом поблизости от дорог, небольшие гарнизоны, а также тыловые подразделения. Они совершенно не берут в расчет характер наших людей; гитлеровцы абсолютно уверены в том, что раз территория захвачена, то народ уже подавлен, подчинен. Поэтому мы почти всюду накрывали фашистские гарнизоны врасплох, особенно ночью, — они спят, как в собственных спальнях. В деревне Лучки мои разведчики без единого выстрела, без шума вырезали весь гарнизон в шестнадцать человек… В районе села Лусось, в прилегающих к нему рощах и перелесках ведет бои наша дивизия, вернее остатки дивизии. Она то вырывается из кольца, продвигается на восток, к линии фронта, то снова попадает в окружение и отбивается. Командир дивизии убит еще на Днепре. За командира остался полковой комиссар Дубровин.
При звуке этого имени рука моя непроизвольно дернулась и карандаш вычертил на карте жирную кривую. Полковник удивленно спросил:
— Что ты?
Я еще не сказал, что там, в Лусоси, бьется, истекая кровью, самый дорогой мне человек и, возможно, именно в эту минуту ему угрожает смертельная опасность. Как верно я подумал в первый день войны: война сведет людей в один круг, в одну цепь. — За эти тяжелые недели я встретил Никиту и Нину. И вот теперь — Сергей Петрович Дубровин…
— Где эта Лусось? — спросил я сдержанно. Пальцы Щукина скользнули по зелено-синим разводам и черным извилинам карты.
— Вот она.
Я прикинул приблизительное расстояние — километров восемнадцать от нас к северо-востоку.
Щукин пояснил:
— На пути одна деревня, Назарьево. В Назарьеве нечто вроде полицейского пункта. Полицейские вербуются из предателей; тут и, сдавшиеся в плен окруженцы, дезертиры, а также местные антисоветские элементы. Здесь они получают от гитлеровских молодцов инструктаж, то есть первые навыки бандитизма, В Лусоси до батальона пехоты с минометами. А может, больше. Они давят на дивизию с юго-запада. Кольцо в западном направлении не замкнуто. Для дивизии путь на восток закрыт сильным заслоном. Наши войска нуждаются в боеприпасах и продовольствии. Так мне сообщил старший лейтенант Гришин, которого я встретил на дороге…
Щукин умолк, распрямился и вопросительно посмотрел на полковника Казаринова. Полковник передвинул вытянутую вдоль кровати раненую ногу.
— Все ясно, — произнес он повеселевшим голосом и, развернув плечи, пристально и ободряюще взглянул на меня. — Что будем делать, командир?
Мне было и приятно и страшно оттого, что опытный военный, полковник, за советом в решении сложной задачи обращается ко мне, по воле случая ставшему командиром большой, разнородной воинской части. Трепет, охвативший меня, как всегда в минуту глубокого волнения, перекинулся на губы; я крепко сжал их, чтобы они не дрожали, и долго молчал, глядя в карту. Полковнику, как и мне, было ясно, что сидеть здесь дольше невозможно, он лишь испытывал сейчас мою «командирскую решительность». Ощутив, что трепет губ прекратился, я спокойно сказал, обращаясь к Стоюнину:
— Приведите пленных. И скажите, чтобы нашли Оню Свидлера.
Полковник изумленно и весело вздернул брови и опять передвинул на кровати раненую ногу.
Первым переступил порог майор Гейнц Лоозе; высокий и острый гребень его фуражки почти касался потолка. Он обвел нас глазами; заметив полковника Казаринова с четырьмя «шпалами» на петлицах, майор вытянулся и, прикладывая пальцы к козырьку, пристукнул каблуками. За майором робко шагнул обер- лейтенант Биндинг, бледный, с дрожащими пухлыми щеками, похожий на переодетую женщину. Старшина