Вот и выезд в поле и последний домишко — без одного деревца вокруг, без забора; весь он остро наклонился вперед, и стена и крыша, как будто кто сильною ладонью ударил его в спину, и ни в окнах, ни около — ни одного человека.
— А трудно будет вам, Петр Ильич, ездить здесь осенью. Здесь ведь, наверное, грязь невылазная.
Губернатор смотрел в сторону и молчал. И лицо его медленно закрывалось — как будто вновь по одному закрывали все окна и двери в глухом заколоченном доме.
Было много веселых игр, смеха и песен — на следующее утро уезжал в Петербург сын Петра Ильича, офицер, и знакомые собрались проводить его. На зеленых лужайках и прогалинах, под золотом и багрянцем листьев, в изумрудной прозрачности освещенных лесных далей, рассыпались такими же гармоничными и яркими пятнами красивые платья женщин и мундиры военных. Когда погасла кровавая, почти зимняя заря и по небу зачертили падающие звезды, пускали фейерверк — громко трескающиеся ракеты, огненные фонтаны, колеса. Удушливый дым ползал под старыми, строгими деревьями, и, когда зажгли красный бенгальский огонь, фигуры бегающих людей превратились в какие-то уродливые, судорожно мечущиеся тени.
Полицеймейстер Судак, сильно выпивший за обедом, благосклонно глядел на всю эту веселую суматоху, остроумно козырял дамам и был счастлив. И когда из дымной темноты рядом с ним послышался голос губернатора, ему захотелось поцеловать его в плечо, осторожно обнять за губернаторскую талию — сделать что-нибудь такое, что выражало бы преданность, любовь и удовольствие. Но вместо этого он приложил руку к левой стороне мундира, бросил в траву только что закуренную папиросу и сказал:
— Ах, ваше превосходительство, какой волшебный праздник!
— Послушайте, Илиодор Васильевич, — перебил губернатор сдержанным басом, — зачем вы посылаете каких-то агентов? К чему это?
— Злодеи злоумышляют на вашу священную жизнь, ваше превосходительство, — с чувством сказал Судак, прижимая обе руки к мундиру. — И помимо прочего, я обязан…
Треск лопающихся бураков, смех и испуганные крики заглушили его слова; потом посыпался дождь голубых, зеленых и красных огней, выделив из дымного мрака пуговицы и погоны губернатора.
— Я знаю это, Илиодор Васильевич, то есть догадываюсь. Но не думаю, чтобы было серьезно.
— Очень даже серьезно, ваше превосходительство. Весь город трубит, даже удивительно, до чего трубит. Я уже троих в части выдержал, да не те попались.
Новый взрыв выстрелов и веселых криков прервал его речь, а когда шум улегся, губернатора уже не было.
После ужина был веселый и шумный разъезд, и заправлял им молодой помощник пристава. Все: и фейерверк, на который смотрел он из кустов, и экипажи, и люди казались ему чрезвычайно красивыми, и собственный молодой голос поражал его своею силою и звучностью. Судак был совсем пьян, острил, хохотал и даже пел марсельезу, первые слова:
Allons, enfants de la patrie,
Le jour de gloire est arrive!
Наконец уехали.
— Что ты все хмуришься, милый папа? — сказал офицер и с покровительственной лаской положил руку на плечо Петра Ильича.
В семье губернатора любили, а губернаторша даже немного боялась его, но почему-то с некоторого времени его считали очень старым и слегка презирали за это.
— Вздор! Я ничего, — нерешительно ответил Петр Ильич. Ему и хотелось поговорить с сыном, и боялся он этого. разговора, так как давно уже разошелся с ним во взглядах. Но теперь эта именно рознь могла оказаться полезной. — Дело в том, видишь ли, — продолжал он, конфузясь, — что меня смущает этот случай, ну, с рабочими.
Он открыто взглянул на сына; тот ответил удивленным взглядом и снял с плеча руку.
— Но ведь ты же получил одобрение из Петербурга?
— Да, конечно, и я очень счастлив, но… Алеша! — С неуклюжей ласковостью пожилого и важного человека он заглянул в красивые глаза сына. — Ведь они же не турки? Они свои, русские, всё Иваны да тезки — Петры, а я по ним, как по туркам? А? Как же это?
— Они бунтовщики.
— Алеша! ведь на них кресты, а я, — он поднял палец, — по крестам!
— Насколько мне известно, ты никогда, папа, не придавал особенного значения религии. При чем тут кресты? Это хорошо для какого-нибудь приказа по полку, что ли, а…
— Конечно, конечно, — торопливо согласился губернатор, — не в крестах тут дело. А я о том, что свои. Понимаешь, Алеша, свои. Будь я немец, Август Карлович Шлиппе-Детмольд, а то ведь Петр, да еще Ильич.
Офицер становился все суше.
— Ты что-то путаешь, папа. При чем тут оказались немцы? Наконец, если хочешь, немцы тоже стреляли в немцев, французы во французов, и так далее. Отчего же русским не стрелять в русских? Как государственный деятель ты должен понимать, что в государстве прежде всего порядок, и кто бы ни нарушал его, безразлично. Нарушь его я, — и ты должен был бы стрелять в меня, как в турка.
— Это верно! — кивнул головой губернатор и заходил по комнате. — Это верно. И остановился.
— Да ведь с голоду, Алеша! Если бы ты их видел.
— Зензивеевские мужики тоже с голоду бунтовали, а это не помешало тебе великолепно их выдрать.
— Одно дело выдрать, а другое… Этот дурак разложил их в ряд, как дичь, и я взглянул на их ноги и подумал: никогда эти ноги не будут ходить… Ты не хочешь понять меня, Алексей. Палач — тоже государственная необходимость, но быть им…
— Что ты говоришь, отец!
— Я знаю, я чувствую это: меня убьют. Я не боюсь смерти, — губернатор закинул седую голову и строго взглянул на сына, — но знаю: меня убьют. Я все не понимал, я все думал: но в чем же дело? — Он растопырил большие толстые пальцы и быстро сжал их в кулак. — Но теперь понимаю: меня убьют. Ты не смейся, ты еще молод, но сегодня я почувствовал смерть вот тут, в голове. В голове.
— Папа, я прошу тебя, выпиши казаков, потребуй денег на охрану. Тебе дадут. Я прошу тебя, как сын, и я прошу тебя от имени России, которой нужна твоя жизнь.
— А кто же убьет меня, как не Россия? И против кого я выпишу казаков? Против России — во имя России? И разве могут спасти казаки, и агенты, и стражники человека, у которого смерть вот тут, во лбу. Ты сегодня немного выпил за ужином, Алеша, но ты трезв, и ты поймешь: я чувствую смерть. Еще там, в сарае, я почувствовал ее, но не знал, что это такое. Это вздор, что я тебе говорил о крестах и о русских, и не в этом дело. Ты видишь платок?
Он быстро вынул из кармана платок, расправил его и, как фокусник, показал Алексею Петровичу.
— Вот. Смотри!
Он быстро махнул платком вперед, так что волна душистого воздуха дошла до неподвижно сидевшего офицера.
— Вот. Вы новые, вы академики, вы ни во что не верите, а я верю в старый закон: кровь за кровь. Увидишь!
— Так выходи в отставку, уезжай куда-нибудь. Он точно ждал этого предложения и не удивился.
— Нет. Ни за что! — твердо ответил он. — Ты сам понимаешь, что это было бы бегство. Вздор! Ни за что!
— Прости, папа, но ведь это же получается такая бессмыслица, — офицер прижал красивую голову к плечу и развел руками, — ведь это же я не знаю, что такое. Мама охает, ты толкуешь о какой-то смерти — ну из-за чего это? Как не стыдно, папа. Я всегда знал тебя за благоразумного, твердого человека, а теперь ты точно ребенок или нервная женщина. Прости, но я не понимаю этого.
Он сам не был нервен и не был похож на женщину, этот молодой, красивый офицер с розовыми,