Кончался день, и подступала к городу ночь — суровая и правдивая ночь, ибо нет у нее глаз на видимое. В городе было еще светло от огней, а река под мостом была черна, как растворенная сажа; и только там, на повороте, где за широкой тупой башней умирал бледный и холодный закат, тускло блестела она холодными отсветами полированного металла. На мосту стояли двое и, облокотившись на камень, смотрели в загадочную и темную глубину.
— Ты веришь, что сегодня наступила свобода? — спросил один, спросил тихо, потому что в городе еще горели огни, а река под мостом чернела.
— Посмотри, вон плывет труп, — сказал другой, сказал тихо, потому что труп был близко и смотрел вверх синим пятном широкого лица.
— Их много теперь плывет по реке. Они плывут в море.
— Я не верю в ихнюю свободу. Они слишком радуются смерти Ничтожного.
Из города, где горели еще огни, принесся гул голосов, смеха и песен. Там еще было весело.
— Нужно убить власть, — сказал первый.
— Нужно убить рабов. Власти нет — есть только рабство. Вон еще труп и еще. Как их много! Откуда они выплывают? Они так внезапно появляются под мостом.
— Но ведь они любят свободу.
— Нет, они только боятся бича. Когда они полюбят свободу, они станут свободны.
— Пойдем отсюда. Меня тошнит от вида трупов. И они повернулись, чтобы идти, и тут — когда в городе еще горели огни, а река была черна, как разведенная сажа, они увидели нечто тяжелое и смутное, рожденное тьмою и светом. Со стороны, противоположной закату, где река терялась в черных берегах и густая тьма копошилась, как живая, подымалось что-то огромное, бесформенное, слепое. Поднялось и остановилось неподвижно, и, хотя у него не было глаз, оно смотрело, и, хотя у него не было рук, оно протягивало их к городу, и, хотя оно было мертво, оно жило и дышало. Было страшно.
— Это туман над рекою, — сказал один.
— Нет, это облако, — сказал другой.
Это было и облако и туман.
— Оно как будто смотрит!
Оно смотрело.
— Оно как будто слышит!
Оно слышало.
— Оно идет сюда!
Нет, оно стояло неподвижно. Оно стояло неподвижно, огромное, бесформенное, слепое, и на странных выпуклостях его краснели отблески городских огней, а внизу у его ног терялась в черных берегах черная река, и тьма копошилась, как живая. Угрюмо покачиваясь, плыли туда трупы и пропадали в темноте, и новые безмолвно приходили на их место и, покачиваясь, уходили — бесчисленные, тихие, думающие о чем-то своем, таком же черном и холодном, как уносящая их вода.
А на высокой башне, откуда рано утром увезли короля, крепко спал под маятником одноглазый часовщик. В этот день он был доволен тишиною башни и даже пел, — одноглазый пел! — и до самой темноты любовно прохаживался между колесами и рычагами. Потрогал канаты, посидел на лесенке, болтая ногами и мурлыча, а на маятник глядеть не стал, так как делал вид, что сердится на него. А потом искоса взглянул и рассмеялся, — и хохотом ответил обрадованный маятник. Качался, улыбался широко своею медною рожею и хохотал:
— Так было — так будет!
— Ну-ну? — поощрял одноглазый, покатываясь со смеху.
— Так было — так будет!
А когда наступила темнота, одноглазый тут же лег спать и крепко заснул; но маятник не спал и всю ночь носился над его головою, навевая странные сны.
Христиане
За окнами падал мокрый ноябрьский снег, а в здании суда было тепло, оживленно и весело для тех, кто привык ежедневно, по службе, посещать этот большой дом, встречать знакомые лица, раскрывать все ту же чернильницу и макать в нее все то же перо. Перед глазами, как в театре, разыгрывались драмы, — они так и назывались «судебные драмы», — и приятно видеть было и публику, и слушать живой шум в коридорах, и играть самому. Весело было в буфете; там уже зажгли электричество, и много вкусных закусок стояло на стойке. Пили, разговаривали, ели. Если встречались пасмурные лица, то и это было хорошо: так нужно в жизни и особенно там, где изо дня в день разыгрываются «судебные драмы». Вон в той комнате застрелился как-то подсудимый; вот солдат с ружьем; где-то бренчат кандалы. Весело, тепло, уютно.
Во втором уголовном отделении много публики, — слушается большое дело. Все уже на своих местах, присяжные заседатели, защитники, судьи; репортер, пока один, приготовил бумагу, узенькие листки, и всем любуется. Председатель, обрюзгший, толстый человек с седыми усами, быстро, привычным голосом перекликивает свидетелей:
— Ефимов! Как ваше имя, отчество?
— Ефим Петрович Ефимов.
— Согласны принять присягу?
— Согласен.
— Отойдите к стороне. Карасев!
— Андрей Егорыч… Согласен.
— Отойдите к… Блументаль!..
Довольно большая кучка свидетелей, человек в двадцать, быстро перемещается слева направо. На вопрос председателя одни отвечают громко и скоро, с готовностью, и сами догадливо отходят к стороне; других вопрос застает врасплох, они недоумело молчат и оглядываются, не зная, к ним относится названная фамилия или тут есть другой человек с такой же фамилией. Свидетели положительные ожидали вопроса полностью и отвечали полно, не торопясь, обдуманно; к стороне они отходили лишь после приказания председателя и с другими не смешивались.
Подсудимый, молодой человек в высоком воротничке, обвинявшийся в растрате и мошенничестве, торопливо крутил усики и глядел вниз, что-то соображая; при некоторых фамилиях он оборачивался, брезгливо оглядывал вызванного и снова с удвоенной торопливостью крутил усы и соображал. Защитник, тоже еще молодой человек, зевал в руку и гибко потягивался, с удовольствием глядя в окно, за которым вяло опускались большие мокрые хлопья. Он хорошо выспался сегодня и только что позавтракал в буфете горячей ветчиной с горошком.
Оставалось только человек шесть не вызванных, когда председатель с разбега наткнулся на неожиданность:
— Согласны принять присягу? Отойдите…
— Нет.
Как человек, в темноте набежавший на дерево и сильно ударившийся лбом, председатель на миг потерял нить своих вопросов и остановился. В кучке свидетелей он попытался найти ответившую так определенно и резко — голос был женский, — но все женщины казались одинаковы и одинаково почтительно и готовно глядели на него. Посмотрел в список.
— Пелагея Васильевна Караулова! Вы согласны принять присягу? — повторил он вопрос и выжидательно уставился на женщин.
— Нет.
Теперь он видит ее. Женщина средних лет, довольно красивая, черноволосая, стоит сзади других. Несмотря на шляпку и модное платье с грушеобразными рукавами и большим, нелепым напуском на груди, она не кажется ни богатой, ни образованной. В ушах у нее цыганские серьги большими дутыми кольцами; в
