категорична более, чем следовало бы. И на том закончим.
Падре Тимотео поворачивается к магусу и тихо добавляет:
— Закончим, если тебе нечего мне больше сказать.
В саду уже окончательно стемнело. Цикады и сверчки в едином яростном порыве возносят к небесам молитвы о грядущем дне: пусть будет он солнечным и в меру теплым, полным еды и питья, и пусть сандалии братьев пореже угрожают насекомой, такой хрупкой жизни, Господи! Колышутся ветви, ветер перебирает листья, словно тугие, сочные четки или страницы книг, которым еще предстоит быть написанными и прочитанными, но каждое слово которых — уже здесь: в воздухе, в траве, в искристых звездах и осколке луны над монастырем. В эту паузу между вопросом настоятеля и ответом Обэрто можно без труда вложить вечность; бесконечная цепь из трех звеньев: прошлого, будущего, настоящего, — прикидывается ручной змеей, веер вероятностей замер, распахнулся дивным капюшоном кобры, — и сейчас Обэрто отчетливей, чем когда-либо, понимает, каким мог бы быть его ответ. Ведь проще простого рассказать без утайки все, поделиться самым сокровенным.
Ну, хотя бы вспомнить еще раз те несколько шагов настоящего страха, которые отделяли его от мостовой, на которой прозвучало «Сегодня утром я должен был принести новую порцию!» Малимора, до комнатушки, куда они ввалились, все трое; там, в люльке, подвешенной к потолку, мирно покачивался младенец, а второй, его брат-близнец, сладостно чмокал, припав к мраморно-белой груди. И когда Обэрто увидел это, страх лопнул гнилостным нарывом, растекся холодком по спине, горькой занозой вошел под сердце: «Опоздали! Великий сыскарь, ты так долго шел по следу, что утратил всякую способность смотреть по сторонам. И вот теперь… опоздали! А ты ведь мог их спасти!»
Он действительно мог бы. Вовремя заданный вопрос, правильно понятое молчание Малимора… да вспомни хотя бы вой собак по ночам, или колыбельную, которую ты слышал! — или ту дурацкую сцену, когда Рубэр Ходяга ругал свою прислужницу за пропажу молока (а она была неестественно бледна; ты подумал тогда — перепугалась, а впрочем, был слишком занят наблюдением за «вилланом»); вспомни, наконец, казнь на Площади Акаций, где казнимый шкипер, поднимаясь по лесенке и даже просунув голову в петлю, страшно мычал и пальцем указывал в толпу — туда, где стояла она! — она, которая еще несколько дней назад бросилась с борта его галеры в волны и наверняка должна была утонуть, но не утонула, восстала из мертвых, потому что: «Дети позвали», — тихо отвечает эта женщина, смущенно, виновато улыбаясь. Она глядит на вас всех, ворвавшихся в ее комнатенку, и сокрушенно дергает плечом, а сама тем временем отнимает младенца от груди, платочком промакивает ему губки и, запахнув рубашку, относит, кладет его во вторую люльку: «Вы уж простите, мессер, что так вышло. Я, наверное, не имела права возвращаться, да? Но они… я не могла их оставить одних, поймите». И вдруг, упав на колени и обхватив твои руки мертвенно-холодными пальцами, заглядывает в глаза: «Что теперь будет, мессер? Что вы со мной сделаете? Нет-нет, я не отказываюсь, делайте, что должно, чтобы все по закону — но дети, что будет с детьми?!» — и в голосе ее, Господи, что-то такое, из-за чего ты отворачиваешься; она, неправильно истолковав это твое движение, еще сильней сжимает пальцы, лбом тычется тебе в колени: «Пожалуйста, позаботьтесь о мальчиках!» Что тут скажешь? «Клянусь, что с ними не случится ничего худого. Насколько это будет в моих силах…» — и прочая словесная шелуха; ты слишком растерян, чтобы вообще думать о ее детях, точнее, об их будущем; — тебя сейчас заботит их настоящее: «Но ведь Малимор говорил, чтобы вы не кормили их, говорил?!»
Он-то говорил, конечно, но разве сможет родная мать выдержать этот двухголосый плач?! К тому же он не разъяснил, почему нельзя. Да и… совсем ведь чуть-чуть!
И что ты ей скажешь? Что молоко умертвия способно — да что там «способно» — коренным образом изменяет человеческую природу, извращает ее, особенно — в детях! Что теперь ее «сыночки ненаглядные» скорее всего обречены, что ждет их либо смерть, либо нечто более жуткое, чем смерть?! К чему, зачем ей знать об этом — ей, которую тебе надлежит сдать ресурджентам или же самому упокоить, иначе погибель, уже верная, ожидает обоих близнецов! Умершая должна умереть повторно, теперь — окончательно; только тогда появится мизерный шанс спасти детей.
О шансе ты, конечно, промолчишь. О всем прочем — расскажешь. И спросишь, задерживая дыхание (как сейчас задерживал в саду, ожидая вопроса от падре Тимотео): «А как вообще вам удалось?..»
Она не знает, конечно. И мало что помнит. Был прыжок, и была увлекающая книзу тяжесть, вода в горле, в легких, последняя мысль о детях, тьма беспросветная, которую вдруг что-то оттолкнуло — прочь, прочь! — и потом какие-то лохмотья воспоминаний, боль во всем теле, шум прибоя в ушах, грохот деревянной бочки, лунный свет на лице, кусливая мошкара отдельных, непонятных до конца картин — очень знакомых: мостовые, улицы, фасады, решетки окон на первых этажах; лай собак — как голодные, жадные крики демонов Ада, у которых отобрали законную добычу; она вполне осознала себя только уже в этой комнатенке, когда прижимала к груди («Но тогда не кормила, нет, мессер, нет!») своих сыночков, две свои кровиночки. И спасибо Малимору: навещал, помогал, подсказывал, как быть, успокоил: раз случилось такое, значит, судьба. Хоть понимала, конечно: за все надлежит расплачиваться, тем более — за чудо. Это ведь чудо, правда, мессер?!
И снова — ну что ты мог ей ответить?! Да, разумеется, чудо. Не громкое, пышное и величественное, а обыденное, преисполненное слез и страданий чудо, которому ты стал случайным свидетелем. Большая честь, неподъемная ответственность.
И — она права — за все надлежит платить. За дар прикосновения к чудесному — тем более.
Итак, ты объяснил ей, что и как. Она покорно, даже радостно согласилась. «Только о мальчиках позаботьтесь!..»
Ты медлил. Убивать — грешно. Убивать ту, которая воскресла вопреки законам природы, только лишь по воле Его, — грешно вдвойне.
И была еще подленькая, суетливая мысль: «А вдруг она снова?..»
Поняла, враз посерьезнев, сказала тебе: «Нет-нет, мессер. Это уже будет навсегда, наверняка. Я… я вот знаю — теперь, когда вы пообещали, что не бросите мальчиков, я тотчас поняла: теперь смогу уйти беспрепятственно. Не бойтесь, мессер. Это быстро и почти не больно», — утешала тебя она; она — тебя!!!
До встречи с ресурджентами оставалось не так много времени. Ты посмотрел на Фантина и Малимора — те отвели глаза: конечно, эта ноша — только твоя, твоя и более ничья, и ты знал, как оно будет.
Так оно и было.
Милосердные яды не годились (она ведь уже и так мертва!), пришлось одолжить у Фантина его поясной кинжал.
Последними ее словами было: «Спасибо, мессер…»
О теле позаботился Малимор с другими пуэрулли: незаметно вынесли и похоронили; детей вы с Фантином забрали в свою комнату.
Ты выполнил обещание, данное ей. А сегодня выполняешь еще одно, данное себе.
Жаль, что нельзя спросить у наставника о том, неужели это было так необходимо — все лишения, страдания и боль, неужели без них чудо было бы невозможно, неужели оно — лишь закономерный результат страданий, крови, горестей?!..
Ночь укутывает монастырь в черную, прохладную ризу, набрасывает на белый купол церкви непроницаемый клобук, прячет звезды за набежавшими облаками. Ночь и сад, и падре Тимотео ждут ответа — и Обэрто вдруг понимает, что прав был дважды покойный синьор Аральдо Аригуччи. Наступает время взрослеть. Время находить ответы самому, без помощи наставника.
В воздухе еще дрожит тень слов падре Тимотео: «Закончим, если тебе нечего мне больше сказать».
— Только одно, — хрипло произносит магус. — Спасибо за все, отче. Я не забуду…
— Поблагодаришь меня через год, — бросает человек с повадками волка — и, кивнув на прощание, направляется к трапезной, чтобы присоединиться к ужинающим братьям. — Да, — добавляет он, — завтра тебе надлежит покинуть обитель. Для мирской жизни я назначаю тебе фамилию Пандорри, «синьор Обэрто Пандорри, практикующий магус» — как полагаешь, звучит? Впрочем, все равно, бумаги уже готовы, можешь забрать их хоть сейчас. Я велю фонарщикам, чтобы на всенощную и утреню тебя не поднимали — однако изволь до всеобщей мессы уехать из монастыря. Жду тебя через год с докладом, раньше не смей